Так все было или нет, но своим предком бабка гордилась, поэтому сразу невзлюбила зятя. Ей претил цвет его кожи. Мулат, говаривала она, все равно что кофе с плевком. Кто станет пить кофе после того, как туда харкнул белый? Да и как позабыть предательство мулатов, которые лебезили перед французами, а черных пинали, точно шавок? Всегда норовили урвать свой кус. Кому война, кому мать родна. Надо было Дессалину и мулатов под нож пустить, когда он вычистил остров от белых[22].

С рождением детей встал вопрос, в какой же вере их растить. Зять считал себя католиком, хотя не исповедовался лет десять, а теща… она ту свиную кровь по чашам разливала. И Розу, последнее дитя, делили так, что она чуть не трещала по швам. Отец требовал, чтобы она, подобно трем старшим сестрам, стала благонравной женой, чтобы много рожала и укрепляла с трудом завоеванное народное счастье. А бабушка зазывала ее по своим стопам. Должен же хоть кто-то в семье сохранить древние традиции. Розе же хотелось лишь одного — развлекаться. Желательно с мальчиками. И еще желательнее — с симпатичными.

Не перечесть, сколько раз она была бита за то, что бегала в порт зубоскалить с юнгами. Ни ругань, ни удары бамбуковой тростью — ничто ее не брало. Она твердо решила, что свое от жизни урвет. Не станет брюзгой, как папа, или ссохшейся, пропахшей ромом и асафетидой старой перечницей вроде бабули. В свои тринадцать лет она была полна амбиций.

В порту ее и подкараулил матрос с судна, приплывшего за единственным продуктом, который тогда экспортировал Гаити, — кофе. Последним ее ощущением была боль в затылке, от которой мир хрустко треснул и распался на осколки, а пробудилась девочка от запаха кофе. Густого, невыносимого. Казалось, что она утонула в огромной кофейной чашке и, как кусок сахара, тает на дне, растворяясь в удушливо-благоуханной тьме. Там, в трюме корабля, среди набитых мешков, ей предстояло коротать неделю, а может и две. Когда ее вытаскивали на палубу, она жадно хватала ртом воздух, и даже зловоние гниющих водорослей и запах немытых тел казались ей изысканным ароматом.

Вытаскивали ее по нескольку раз на дню, а ночью и того чаще. Дважды она пыталась выброситься за борт, но в первый раз остановилась, разглядев в воде скошенные треугольники акульих плавников. А во второй, когда уже перевесилась через гнилую балку, ее поймали и втянули обратно. За голые ноги. Одежду у нее сразу отобрали.

На этом месте Роза обычно умолкала. Ее губы, тоже черные, а не розовые, как у других негритянок, беззвучно шевелились, словно она не могла не продолжать, но пугать меня тоже не хотела.

— …В следующем порту меня продали в рабство.

— Отчего же ты не сказала, что вольная?

— Кто бы мне поверил?

— А домой написать?

— Кто бы отослал мое письмо? Да и не принял бы меня отец восвояси — бесчестную.

— А что же дальше? — допытывалась я, ожидая, что она вспомнит еще какую-то интересную деталь.

— Все то же, о чем я рассказала твоим. Сначала Джорджия, потом Алабама. Потом меня продали сюда.

— Ну, а грабители? А то, как ты не выдала, где деньги? Про это же ты не соврала, да, Роза?

— Конечно, тут-то все чистая правда, — не сморгнув, отвечала она, а я радовалась, что, если нападут на нас разбойники, нянька обязательно меня защитит даже ценой другой щеки.

Лучше бы она сразу сказала, откуда на самом деле взялись те ожоги! Тогда бы я не стала слушать дальше и бросилась бы наутек из детской.

Но Роза никогда бы не допустила такую оплошность. Я была нужна ей. Ученица, подруга, дочь, которой у нее никогда не было, дитя с колдовским даром — я стала для нее всем сразу. И приручала она меня постепенно. Вымачивала мою душу в яде, как фрукты вымачивают в роме, чтобы и дамы могли вкусить крепкий напиток, не нарушая приличий. Надкусишь — во рту расползается осклизлая пьянящая мякоть.

Я сижу с открытой книгой на коленях и смотрю на черно-белых чудовищ, что волокут корзины с лакомствами. Наверное, я тоже такая. Жрица-недоучка. Искусительница с корзиной сладкой отравы. Черно-белое чудовище.

Знаешь ли ты, Джулиан, с кем связался? И нужна ли тебе такая женушка? Ведь секрет мой ты так и не разгадал.

Глава 5

Вскоре я начинаю чувствовать себя так, словно мы с мистером Эвереттом знакомы не без года неделю, а целую вечность. Будто мы выросли по соседству, в детстве играли в салочки, а подростками целовались под омелой и обменивались валентинками — кажется, так англичане выражают друг другу приязнь.

Порой я сожалею, что все это лишь фантазии. Если бы мое детство прошло под знаком Джулиана Эверетта, я стала бы совсем другим человеком. Хотя, наверное, это вообще была бы не я. Так что и рассуждать не о чем.

Тетя Иветт пускает дело на самотек и слагает с себя обязанности дуэньи. Объясняет, что слишком занята: она и вправду часто отлучается из дома, чтобы встретиться со своим стряпчим. Однако я склонна рассматривать ее равнодушие под иным углом. Будь я нежной, едва распустившейся розой, меня бы стерегли как следует, но раз уж я — товар лежалый, тетушка рассчитывает поскорее сбыть меня с рук, не считаясь с этикетом. На прогулки с мистером Эвереттом я частенько хожу одна да и дома беседую с ним тет-а-тет. «Не нанимать же для вас миссис Дженерал»[23], — отшучивается мой суженый.

Впрочем, Иветт и так знает, что он не покусится на мою честь. Джулиан Эверетт — джентльмен без страха и упрека. Если бы мы по прихоти судьбы оказались в одной постели, вместо меча он положил бы между нами свою трость с набалдашником в виде спящего бульдога. Прошлой субботой, когда мы прогуливались по ботаническому саду Кью, Джулиан, не глядя на меня, согнул левую руку, а я, не глядя на него, подсунула ладонь ему под локоть. То был самый интимный жест, какой мы пока что себе позволяли.

Что за контраст с креолами! Наши страсти кипят, как адская смола, лишают рассудка. А чувства Джулиана ко мне похожи на чай — горячий, но не обжигающий нёбо, в меру сахара и молока. Таким хорошо согреться, вернувшись промозглым вечером с прогулки. Как раз то, что мне сейчас нужно.

Щепетильный до мозга костей, Джулиан не засыпает меня комплиментами, зато всегда готов выслушать и помочь советом. С ним не приходится ждать словесной подножки. А какие подарки он мне дарит! Недостаточно дорогие, чтобы выставить меня охотницей за роскошью, но всегда продуманные, подобранные под меня.

Я показываю Джулиану несколько карандашных зарисовок — виды на Миссисипи, тростниковые поля, закат над болотами, — а через день посыльный доставляет мне альбом для рисования в модном переплете под позолоченную бронзу. Я сознаюсь, что близорука и не могу в деталях разглядеть костюмы актеров на сцене — Джулиан приносит в театр прелестную штучку, дамский бинокль в перламутровой оправе. Расспрашиваю его о поездках по Италии, которую он исколесил вдоль и поперек, — и в награду за любознательность получаю атлас. Джулиан просит меня карандашом пометить те места, которые, с его слов, пробудили мой интерес. Зачем? «Когда-нибудь я это узнаю», — загадочно улыбается даритель.

Олимпия предлагает мне складывать все подарки в отдельную коробку — проще будет возвращать, если у нас с мсье Эвереттом ничего не выйдет!

Каждый визит Джулиана вызывает у Ди бурю восторгов, ведь за ним, как на буксире, следует племянник. Убедив себя, что виноград зелен, я уже не заглядываюсь на Марселя Дежардена. Разве что изредка полюбуюсь, как играют его мускулы, когда он подсаживает Дезире в седло.

По нескольку раз на неделе он зовет Дезире кататься верхом по Роттен-Роу в Гайд-парке, где они будоражат своим смехом других, более сдержанных наездников. Сестра держится в дамском седле уверенно, будто сидит на диванной подушке. Прямая осанка, горделиво приподнятый подбородок, туго завитые локоны рассыпались по плечам и мягко подпрыгивают от каждого движения. Когда она пускает коня рысью, английские джентльмены сворачивают шеи, провожая ее взглядом. Другой на месте Марселя свирепо таращил бы глаза, но он настолько уверен в своей неотразимости, что мало кого считает за соперника. Знаки внимания, оказываемые его спутнице, лишь ласкают его самолюбие. Выходит, что на скачках он взял первый приз.

«Французы, что с них взять», — говорит про них Джулиан. С такими же улыбками — эх, дети природы! — мы с Аделиной наблюдали за рождественским пиршеством негров, когда по рукам ходит блюдо с жареным поросенком и баклажка с ромом, а после того, как едоки набьют животы, наступает время танцев, и под барабанный бой Самбо пускается в пляс с Молли, а Зип выделывает коленца, чтобы впечатлить гордячку Хлою. Ах, забавы старины!

Меня отчасти задевает, что в глазах Джулиана мы такие же милые, смешные дикари, каковыми считают негров. Однако же его снисходительность мне больше по сердцу, чем все те штуки, какие откалывал Жерар. Вот уж кому всякое лыко было в строку. За любую промашку взыскивал.

Неделя тянется за неделей, и наши отношения с девицами Ланжерон тоже теплеют. А сплачивает нас, как это ни странно, война. Каждое утро мы вырываем друг у друга газеты, чтобы прочесть о развитии событий во Франции. Немцы неумолимо движутся на Париж, и от этих страшных вестей в наших жилах вскипает кровь. А когда мы узнаем, что парижане валят Булонский лес, готовясь к обороне города, никто не может сдержать рыданий — как будто это наш сад порубили на дрова. С карандашом наперевес Мари листает газеты и выписывает имена погибших офицеров. Этими списками она делится с подругами, такими же пылкими католичками, и вместе они устраивают молитвенные собрания. Беда Франции становится нашей бедой. Значит, у нас есть хоть что-то общее.

Вечера мы проводим в гостиной в обществе дам Ланжерон. Тетушка греется у камина, кромсая серебряным ножиком страницы романа. Олимпия играет на фортепиано, усердно, как механическая кукла, а Дезире заливается соловьем, выводя сентиментальный романс или какую-нибудь из арий Оффенбаха. Мари, вопреки своему имени похожая на хлопотунью Марфу, сама варит нам кофе. Настоящий, правильный кофе. Согласно креольской поговорке, он должен быть «черным, как дьявол, горячим, как ад, чистым, как ангел небесный, и сладким, как сама любовь».

Но о дьяволе в присутствии Мари лучше не упоминать. Набожность играет в ее душе, как молодое вино в мехах, и я отгоняю от себя мысль, что когда-нибудь вино превратится в уксус. В одно из воскресений я наблюдаю, как Мари вместе с шиллингом сует в корзину для пожертвований сложенный вчетверо листок и смущенно улыбается мальчику-служке. Тот понимающе кивает. «Требу заказываешь?» — шепотом спрашиваю я, а кузина прикрывает рот перчаткой. «Нет, просто письмо. К ангелу-хранителю», — и глаза ее сияют от радости.

В отличие от сестры, Олимпия себе на уме. Ей по-прежнему трудно выносить присутствие Дезире, которая хорошеет день ото дня. Иногда кузина ездит с нами на прогулки и в театр, но все больше отмалчивается. А если ее сопровождает жених мсье Фурье, то она молчит особенно зловеще, словно призрак, объявившийся на своих похоронах.

Олимпия не делает секрета из того, что ее грядущий брак — не более чем союз двух кошельков. Вниманием жениха она тяготится, тем более что оно исчерпывается шуточками, которые мсье Фурье отпускает по любому поводу. Он считает себя светским острословом и не устает радовать нас своими bon mots. «Может, на дуэль его вызвать?» — предлагает Марсель после того, как мсье Фурье использовал новую шляпку Олимпии как оселок для своего остроумия. Сдвинув густые брови, кузина обдумывает это предложение. Долго и всерьез.

В конце сентября мсье Фурье пропадает из виду. «Во Францию укатил, по делам», — буркает мадам Ланжерон. Тотчас забыты все обиды. Мужество мануфактурщика потрясает наше воображение. Неужели он примкнул к защитникам Парижа? Или, располосовав на бинты весь свой запас хлопка, умчался помогать солдатам, раненным в битве при Седане?[24]

Через неделю после его таинственного исчезновения мы с Ди замечаем мсье Фурье в Ковент-Гардене.

Едва не вываливаемся из ложи, пытаясь разглядеть на круглом лоснящемся лице следы картечи. А следующим утром в «Иллюстрированных лондонских новостях» появляется реклама:

ПАНИЧЕСКИЕ ЦЕНЫ!!!

ДЕШЕВЫЕ ШЕЛКА у ГИЛДРИДЖА и ФУРЬЕ.

Черные и разноцветные, однотонные и с узором.

Военная паника позволила господам Гилдриджу и Фурье закупить в Лионе высочайшего качества ткани по самым дешевым ценам с 1848 года.

Приходите и убедитесь сами!

Понятно, что всяк ищет выгоду где только может, но меня передергивает от омерзения, словно на моих глазах стервятник когтит дохлого опоссума. Бедняжка Олимпия! Мистер Эверетт не стал бы наживаться на чужом несчастье — это я знаю твердо.