«Куда они увозят меня, Фло? Что со мной будут делать?»

— А если загодя разболтаешь о моем плане той девке, я вас обеих ушлю с глаз долой. А знакомым такое расскажу, что вас ни в один приличный дом не пустят даже с черной лестницы. — Сощурившись, тетушка сверкает на меня глазами.

Я чувствую себя утопающей, которой вместо руки протянули нож лезвием вперед. Хочешь жить — раскровени себе руку, нет — так и помирай. Но что мне остается? Обнять Дезире и вместе с ней пойти на дно? Или спасаться, но уже в одиночку?

— Ну, что приумолкла? — Тетя склоняет голову набок. Краешек фаншона подрагивает в воздухе. — Будешь держать язык за зубами?

Но я не готова дать ответ так скоро. Мне нужно подумать. Мне нужно выгадать время.

— Мне нужно помолиться, — смиренно говорю я.

* * *

В церкви Французской Богоматери на Лейстер-сквер непривычно светло и пахнет не ладаном, а свежей краской от панелей над алтарем. Сама церковь, рассчитанная в основном на эмигрантов, открылась полтора года назад. Большой орган здесь еще не установили, обходятся пианино, посему гимны звучат как-то слишком светски, словно те песенки, которые наигрывает Олимпия. Вздыхаю от облегчения, когда детский хор заканчивает практику, и регент распускает школьников по домам. Слышу, как он шаркает, спускаясь с хоров, а потом затихает где-то в недрах ризницы. Церковь остается в моем распоряжении до самой вечерни.

Стою на коленях около часа, а кажется, будто целую вечность. Ноги одеревенели, китовый ус корсета немилосердно давит на ребра, выжимая из меня вздохи — но не слова. Я могла бы тараторить литанию, пока от «miserere nobis» и «ora pro nobis»[29] не опухнет язык, но какой в том прок? Я же знаю, что никто меня не услышит. Мои молитвы, как плевелы, упадут на землю и не дадут доброго плода. Разве не так говорила Роза? До сих пор помню ее слова:

— Богу — Бондье — нет до нас никакого дела.

— Да как же это? — возмущалась я, причастница в белом кисейном платьишке. — Ведь он послал к людям своего единородного сына!

— А люди его распяли.

— Но ведь не просто так, а во искупление грехов!

— Всё верно, — соглашалась нянька. — Но после того случая Господь наверняка понял, как опасно с нами связываться.

Это утверждение я не решалась оспорить. Окружающие имели пагубную склонность открываться предо мною не с лучшей стороны.

— Но есть и Они, — утешала меня Роза. — Им не все равно.

— Получается, что Бог — это хозяин плантации, а Они — его надсмотрщики? — пыталась я объяснить ее теорию на доступном мне уровне, но аналогия выводила Розу из себя. Она хмурила брови, почти незаметные на черном морщинистом лбу.

— Нет, Они — не надсмотрщики! Потому что Они — за нас.

Они… Даже в этой церкви — чистенькой, аляповатой, точно литография в журнале мод — мне мерещатся древние лица. Они в каждой мраморной статуе, на каждом витраже. Соскреби белую краску с надалтарных панелей и увидишь черноту… Лики святых — лишь маски, за которыми прячутся Они. Так говорила Роза. Она много лгала. Но только не об этом.

Кто Они такие? — спрашивала я. Может, ангелы небесные? Силы и власти, престолы и господства, и эти… ну как их там… в общем, все девять чинов ангельских. А если не ангелы, то кое-кто похуже?

Загадочно улыбаясь — каждая ее улыбка казалась или загадочной, или недоброй, — Роза объясняла, что Они ни то и ни сё. Они просто есть в природе и были всегда. Они последовали за своими детьми, когда тех ловили, точно диких зверей, заковывали в железо и грузили в трюмы кораблей, где пленники задыхались от слез и от запаха нечистот. Они рыдали, глядя, как их детей заставляют плясать на палубе, чтобы за долгое плавание не усохли мышцы. Они раскачивались и царапали себе лица, если тех, кто отказывался плясать, засекали до смерти и сбрасывали в море на корм акулам. Тот мир, каким Они его знали, бился в корчах, и Они страдали вместе с ним. Горе и гнев ожесточили сердца. Из нежных любовниц и товарищей по охоте Они превратились в мстителей. Их слезы обратились в яд, песни — в проклятия, их ласковые ладони сжались в кулаки. Они стояли за спиной Макандаля, когда тот сыпал отраву в колодцы. Они плясали с мятежниками и лакали свиную кровь из чаш. А потом, когда стихали звуки битвы, Они вернулись, чтобы вырыть могилы павшим. Ибо никто не умрет, покуда Они не выроют ему могилу.

Мои глаза скользят по новенькой церковке. Кто этот бородач с огромным ключом? Святой ли Петр? Но я вижу, как бороздки ключа отъезжают от дужки, сам ключ вытягивается, пока не превращается в клюку. Скорбно поджатые губы кривятся в ухмылке. Нет, это папа Легба, привратник, хранитель тайн. Проложи мне дорогу, папа Легба, открой ворота, пусть я увижу в дорожной пыли следы босых ног и оттиски твоей клюки, возьми меня за руку и приведи к Ним. В награду ты получишь все острое, горькое и терпкое. Я ведь помню, как ты входил в мою няньку, и она начинала хромать, потому что ты выворачивал ей ногу в колене, а рабы охали и падали ниц при виде твоих чудес. Оседлай меня, папа Легба, я не боюсь боли.

Но ты меня не услышишь.

А этот святой в золотой тиаре и зеленом одеянии? Не клевер в руке привлекает мой взор, а змея под ногами. Дамбалла, белый змей мудрости. Когда он оседлывал Розу, она извивалась на полу, а сквозь стиснутые зубы прорывалось шипение, в котором мало кто мог разобрать слова. Мне даже казалось, будто ее зрачки сжимаются в щелки. Совета Дамбаллы испрашивают только в самых важных делах, но разве мое — не важное? Я бы вызвала тебя, Дамбалла, я бы накормила тебя рассыпчатым рисом и напоила парным молоком. Ты любишь все белое, я не забыла.

Но ты тоже меня не услышишь.

Вот два отрока, отличные друг от друга лишь цветом одежд. Святые Козьма и Дамиан — гласит извилистая надпись под витражом. Но мне-то лучше знать. Вспомните, близнецы Марасса, как мы с Дезире скручивали куколок из листьев кукурузы, потому что более других даров вам приятны игрушки. Неужели вы не придете нам на помощь? Ведь нас хотят разлучить.

Но вы молчите, как и все остальные.

Впереди торжественно белеет алтарь, а за ним Христос протягивает руку Богородице. О, Мария, отврати от меня лик, ибо я тебя недостойна. Вижу ли я тебя плачущей или счастливой, мне представляется Эрзули любящая и любимая. Тебе, Эрзули, открыто сердце моей сестры, ведь она, как и ты, любит переливы шелка и мягкое колыхание вееров, утопающие в глазури пирожные, ароматы, от которых кругом идет голова. Неужели ты за нее не заступишься? Я застелю атласом твой алтарь, окроплю его духами и поставлю для тебя хрустальную чашу с прозрачным липовым медом. В нем увязнут стручки ванили, коричные стружки и звездочки аниса.

Но даже перед этими дарами ты сможешь устоять.

Потому что я отдала себя одному из вас, отдала душу и тело, все, что есть у меня моего. И лишь он откликается на мой зов. Он всегда весел — точнее, он всегда навеселе. От него несет ромом и дешевыми сигарами. И сегодня суббота, его день.

«Три желания, Флоранс Фариваль. Как в сказке. Но следующая могила, которую ты выкопаешь, будет твоей».

За окном церкви сгущаются сумерки, а я так ничего и не придумала. Времени мне остается до завтрашнего утра.

Глава 6

На Тэлбот-стрит я возвращаюсь после вечерни, полдевятого, когда на улице уже тьма кромешная. Туман настолько густой, что на нем можно рисовать, как на холсте. Говорят, в туман прохожие сбиваются с пути и, оступившись, падают в Темзу, а там уж камнем идут на дно. Подобный исход решил бы многие из моих затруднений. Открывает Августа, вторая горничная, которая замещает Нэнси, пока та прислуживает в столовой.

— Уже десерт подали. — Служанка поджимает губы, и без того тонкие и бледные. Суровые нитки, а не губы.

— Я не голодна.

— Но ведь барышни вас дожидаются! Все спрашивали, где вы, не вернулись ли.

— А мадам про меня спрашивала?

— Мадам Ланжерон сегодня ужинает в ресторации.

В таком случае можно заглянуть в столовую. От долгого стояния на коленях, а еще пуще от запаха краски меня немного подташнивает. Чашка горячего чая успокоит желудок. Удивительно, как быстро Джулиан приохотил меня к чаю. Раньше этот напиток — «пойло янки», как называет его бабушка, — казался мне чем-то вроде водицы из лужи, в которой долго прели палые листья. А теперь я во вкус вошла. Ах, Джулиан, Джулиан. Что бы он сказал обо всем этом? О моем обмане?

На столе мой любимый чайный сервиз, все приборы в виде капустных кочанов, но сегодня даже он меня не радует.

— Милая кузина, а вот и ты! — приветствует меня Мари, а Дезире торопится налить мне ароматного чая.

Судя по ее улыбке, сестра ничего не знает о тетушкином замысле. Как и о том, что этот ужин для нас все равно что Тайная вечеря. В таком составе мы трапезничаем в последний раз.

— А мы уж подумали, что ты в церкви решила заночевать, — бурчит Олимпия, налегая на рулет с изюмом. В отсутствие матери она ест за семерых. — Кстати, завтра мама гонит нас к заутрене. Представляешь — в шесть утра вставать. В воскресенье.

— Мы будем славить Господа с первыми птахами! — радуется понятно кто.

— Скорее уж со всяким сбродом, что привык вставать спозаранку. С ирландскими торговками и шарманщиками из Палермо. Шесть утра! Что ж мне теперь, лауданум на ночь не пить?

— А ты пьешь лауданум? — не могу удержаться от вопроса.

— Да. Без него не уснуть. Иногда у меня так живот бурчит от голода, что я просыпаюсь. И эта еще бубнит через стену!

— Я не бубню, — поправляет ее Мари, — я состою в общении со своим ангелом-хранителем.

Олимпия посылает мне мрачный взгляд через весь стол. В ее глазах — неприкрытая ненависть ко всем формам жизни и в особенности к младшим сестрам.

— Шесть так шесть, — соглашается Дезире.

— Нет, мы с тобой дома останемся, — говорю я, принимая от Нэнси тарелку с десертом. Ко мне оборачиваются все головы.

— Так сказала тетя Иветт. На нас с Дезире у нее какие-то свои планы.

И тут же чувствую, как Ди наступает мне на ногу каблуком-рюмочкой.

«Джулиан сделал предложение? — всем своим видом допытывается сестра. — Уже?»

Откуда же ей знать, что Джулиана мы больше не увидим, да и Марселя тоже. А если увидим, Марсель будет зубоскалить над ней, как над мисс Диной, негритянкой из того водевиля. Уж тетя Иветт расстарается. Если Ди заартачится, тетя покажет Марселю письмо да и от себя кое-что присовокупит.

Письмо…

Рулет застревает у меня в горле, точно кусок сухой губки.

Письмо от мамы!

А что, если оно все еще лежит в той вазе? Вдруг тетя не успела его перепрятать? Тогда я могу завладеть им, и одной уликой станет меньше.

Да, тетя может выставить нас из дому, но доказать, что Ди — дочь рабыни, у нее не получится. Англичане дотошны. Без бумажки не поверят. А если она сделает запрос… что ж, корреспонденция идет медленно. Как минимум две недели до Нового Орлеана, а в нашу глушь и того дольше. На берег тюки с письмами спускают на длинных шестах с проплывающего мимо парохода, и ловят их те, кто окажется поблизости. Белые, негры, на кого попадешь. А что с письмами дальше случается, один Господь ведает. Когда доходят, когда нет. Кто-то их вообще на самокрутки пускает.

Стоит потянуть время, и мы спасены. К тому моменту, как Иветт раздобудет еще одно доказательство, я, может статься, уже буду повенчана.

Допиваю чай и вскакиваю прежде, чем Нэнси успевает отодвинуть мой стул.

— Я к себе. Что-то мне дурно.

— Помочь тебе с корсетом? — спрашивает Ди, тоже приподнимаясь, но я давлю на спинку ее стула.

— Сиди, сиди. Сама управлюсь.

— Ты рулет не доела. В следующий раз так много не бери, — прощается со мной Олимпия.

— Добрых снов, милая Флоранс! — прощается со мной Мари.

Августы в вестибюле не видно. Наверное, спустилась в кухню, ужинать копченой пикшей и судачить с кухаркой. Что есть духу взбегаю по лестнице, точно кошка, в которую запустили сапогом, и заскакиваю на третий этаж.

Тетина комната — слева. Дверь приоткрыта. Проскальзываю в спальню, осторожно придерживая юбки, чтобы ничего не задеть. Темно, как на дне колодца, приходится двигаться ощупью и по памяти. Упираюсь животом в столешницу. Руки осторожно, дюйм за дюймом, скользят по столу. Здесь столько всего, что можно перевернуть — чернильницы, баночки с песком для посыпания писем, серебряное пресс-папье. Если нашумлю и меня застанут с поличным… о, тогда к репутации лгуньи прибавится клеймо воровки!

Наконец пальцы нащупывают ребристую поверхность вазы. Запускаю в нее руку — о, чудо из чудес! Письмо еще там!

Напряжение моментально отпускает меня, и я едва не теряю равновесие. Натянутые до скрипа, до последнего предела нервы обвисают, как струны разбитой скрипки. На обратную дорогу уходит больше времени, ведь я запинаюсь и едва не падаю. Ноги меня не держат. Но главное, что я победила — письмо у меня в кармане.