— Так-так… И что же дальше?

— А что — дальше? А дальше встретился мне однажды один тип — Васькой Кольцом его прозывали. Пьяница и похабник несусветный! Всякая вдова, разведенка, а паче того девка десятой дорогой этого Ваську обходили за его такое поведение! Ну что, спрашивает он меня, коли ты такая знаменитая сваха, то найди для меня подходящую жену! Да кто, говорю я в ответ, на тебя позарится, на такого вахлака-то? Вахлак ты и есть, говорю, и поведение твое вахлачье! Дык отчего я вахлак, спрашивает меня Васька Кольцо. А оттого, говорит, я такой-рассякой, что нет у меня приюта в моей жизни, нет близкого человека и душевного ко мне сострадания. Вот ежели, говорит, ты отыскала бы для меня жену… За ейной красотой, говорит, я не гонюсь, мне, говорит, бабья красота без надобности, потому что, мол, от бабьей красоты одна сплошная морока, а надобно, говорит, мне бабу с доброй душой, умелицу и искусницу, ну, чтоб и приласкать когда-никогда умела как следует… И дернул же тут меня черт за язык! Есть, говорю, у меня такая на примете, как не быть. И душа у ней наидобрейшая, и умелица такая, что еще поискать, и насчет всего прочего, говорю, сомневаться не приходится — бабьей силой девка исходит! Зинка, говорю, Кубышка — чем тебе не пара? Заслышав про Зинку, этот Васька Кольцо малость еще повыкобенивался. Ах, ах, говорит, мне бы кого покрасившее, уж слишком конфигурация у этой Зинки неаппетитная… Да какую тебе еще конфигурацию надобно, спрашиваю я его. На себя, говорю, взгляни, мурло ты эдакое! Рубаха два месяца не стирана, свежих щей, поди, не хлебал и того более… Бери, говорю, покамест дают, а то ведь до этой Зинки много охочих. С лица, говорю, воду не пить, а насчет всего прочего она девка в полном соответствии. Ну, Васька малость еще покочевряжился, да и согласился: а куда же ему, мурлу, было деваться? Окрутились, стало быть, Васька Кольцо и Зинка Кубышка, да и зажили. А только недолго они жили совместной жизнью, а виной тому, конечно, Васька: мурло — оно и есть мурло. Запил, загулял — просто завей горе веревочкой! Не для меня, говорит, семейная клетка, воли, говорит, желаю! Ну и сгинул однажды, варнак непутевый. Сказывали, видели его где-то на речном пароходстве: из реки пьяного будто бы вылавливали в утопленном состоянии. Ну да Зинка от того была не в претензии. К тому времени она была уже в положении. А и ляд с ним, с эдаким мужем, бывало, говорила она. Теперь у меня, говорила, и без него имеется смысл в жизни! Вот рожу, говорила, вскорости сынишку, и всю свою непутевую жизнь положу на то, чтобы вывести его в люди! Очень она хотела, чтобы был именно сынишка…

— И родила — Витьку…

— И родила Витьку. Нет, попервоначалу он был парнишка как парнишка: улыбчивый, смышленый, а уж добрый-то! Поверите — «мама» в пять месяцев начал произносить! Уж как она ему радовалась, Зинка-то, своему Витьке: маковым цветом цвела! Горе-то началось потом, когда Витьке исполнилось годочка три, а может, и четыре. Я-то постоянно была рядом и все видела… Захворал, короче говоря, Витька. Да такой непонятной болезнью захворал — профессор из Москвы определить не мог, что это за болезнь! Верней сказать, определить-то он определил, а вот насчет того, чтобы вылечить… Нету, говорит, таких моих возможностей, наука, говорит, до того еще не дошла, чтобы лечить такие болезни… Не иначе, говорит, помрет вскорости ваш младенец. Мне и то такие слова было слышать надсадно, а каково матери, Зинке то есть? Кузьминична, плачет, что мне делать, смысла, говорит, в моей жизни без моего Витьки нет никакого, и самой жизни без него мне не надобно! Ну, а я-то откудова знаю, что делать? И тут-то меня вдруг осенило. Да что делать — тут что угодно сделаешь, лишь бы избежать этого горя неслыханного — смерти дитяти! А вот, говорю я Зинке, не сходить ли тебе со своим неописуемым горем к бабке Воробьихе? Жила в Овсянке в ту пору бабка Воробьиха, про которую говорили, что она — колдунья; да и сама Воробьиха насчет этого никак не возражала. Многие деревенские, да и приезжие из города тоже шастали к этой Воробьихе по всяким своим надобностям… Говаривали, что многим то шастанье помогало, а только чем и как оно помогало — про то я не ведаю… Ну и вот, говорю, снеси-ка своего сыночка к Воробьихе. Понятно дело, что в тот же самый день Зинка завернула своего несчастного сынка в одеяльце и отправилась.

— И что же, помогло?

— Да в том-то и дело, что помогло! Хотя — уж лучше бы не помогло: уж лучше бы этот несчастный Витька помер тогда во младенчестве, чем так-то… Ох, горе ты мое горькое, грех мой неумолимый!

— Да в чем горе-то? Ведь помогло же!

— Помогло… Да, на первых порах помогло, то есть Витька перестал чахнуть, стал опять улыбаться, лопотать и все такое. Но к семи своим годам… Нет, он все так же оставался смышленым да веселым, а только перестал расти! Вообрази, мил человек, взял и перестал расти! Нет, даже не совсем так: что-то одно у него все-таки росло, а что-то другое — совсем перестало! Вот горе так горе! Уродливое дитя! Кузьминична, плачет Зинка, присоветуй, что мне делать? Уж я, говорит, и профессору его показывала, моего Витьку, и всяко-разно — да все без толку! А бабка Воробьиха к той поре померла…

— Какая-то мистика… Что же, по-вашему, это бабка Воробьиха наколдовала?

— А я почем знаю — Воробьиха или не Воробьиха? Я лишь говорю, как оно было, а уж кто в том повинен — почем мне знать? Не упомню, как она называлась, эта Витькина болезнь: слово-то шибко мудреное… Ну и вот: какая тут школа, какая улица и друзья-приятели? Если Витька и показывался на улице, то только темным вечером, а то даже и ночью — чтобы не задразнили и чтобы никого не пугать своим уродством. Ну да ведь все едино и дразнили, и пугались, и дом трижды поджигали: убирайтесь, говорят, с нашей деревни, уроды вы эдакие!.. Ох, горюшко-то, горюшко! Возьмет бывало Зинка своего уродца в охапку, обольет его горючими слезами: сынок, причитает, что же нам делать в этой жизни, отчего мы такие с тобой несчастные? Не плачь, отвечает на это Витька: я, говорит, уберегу тебя, маманя, от всех на свете напастей. Ты не думай, говорит, я сильный! А она, то есть Зинка, слыша такое, еще пуще слезами зальется. Добрая была душа у Витьки, нежная, как цветочек полевой! Сам урод уродом, а душа — нежная…

— Да… И что же, они так и продолжали жить в деревне?

— Какое там — продолжали! Затравили их, загнали, дом трижды поджигали… А у меня в ту пору в городе померла бабка. Померла, стало быть, бабка, а дом-то, где она жила, и освободился. Вот я им и говорю, Зинке то есть: переезжайте, говорю, в город, поселяйтесь в бабкин домик, да и живите себе на здоровье. Город — он, знаете ли, не деревня, в городе и спрятаться можно. Город — он как дно морское: зароешься в песок, и не видно тебя и не слышно… Ну, они вскорости и переехали…

— Вот, значит, как. И где же теперь эта Зинка… виноват, Витькина мать?

— А померла. Как только исполнилось ему, то есть Витьке, двенадцать, кажется, годков, так и померла. В больничке, ага. Я так думаю, что это от тоски: извелась она и измаялась, на сына своего глядючи. Какое же материнское сердце это выдержит? Схоронили. А как схоронили, так вскорости сам Витька и исчез. То есть так вот и исчез — будто сквозь землю провалился!

— И что же, с той поры вы его ни разу и не видели?

— А можно сказать и так: не видела. Слышать слышала, а чтобы видеть…

— И что же слышали?

— Да что люди говорили, то и слышала. Живет, мол, в городе такой-то карлик — Витькой звать. А больше ничегошеньки и не слышала…

— Скажите, Вера Кузьминична, а вы слышали, что Витька совершил несколько убийств?

— Да как же не слыхать, если весь город только о том и говорит? А только — не верится мне… Душа у него была сызмальства — будто цветочек полевой. Неужто можно, с такой-то душой?..

— Наверно, можно… По сути, он уже сознался, что это именно он…

— Свят, свят! Вот уж горюшко так горюшко! Что же теперь ему за это будет-то? Как же это он, зачем?

— Пока не знаю…

— А гостинчик ему какой-нибудь в тюрьму-то можно передать али нет?

— Я думаю, можно. Через следователя. На этой бумажке — фамилия следователя. Через него и передадите, если уж вам так хочется.

— А то не хочется! Тюрьма ведь — не дом родной. Ах, Витька, Витька, нежная твоя душа! Вот тебе и душа! Хорошо, что мама твоя померла и ничего этого не увидела!..

— Ну, до свидания, Вера Кузьминична. Спасибо за помощь. Простите за беспокойство и за грубость нашего сотрудника. Не беспокойтесь, я его накажу.

— Да чего там… Ох, горюшко ты мое, горюшко! Ох, грех мой тяжкий и неизгладимый!»


Ну вот, и полдня уже минуло, а к главному делу, то есть допросу карлика, я еще и не приступал. Как быстро все-таки бежит время: едва успел побеседовать с двумя людьми, ан вот он уже и обед. После обеда велю привести к себе карлика. Покамест же надо сходить домой: как там моя Мулатка?

Я шел домой и думал о моей беседе с этой свахой. В принципе ничего по сути дела она не рассказала. А вот что касается характеристики карлика-убийцы — тут я узнал преизрядно, вплоть до участия в его судьбе ведьмы по прозвищу Воробьиха. Впрочем, мистика — это уже не моя специальность: я сыщик, а не охотник за ведьмами. Да и никто от меня не требует вникать во все подробности биографии подследственного. Убил, пойман, сознался — да и ладно: как говорится, для суда достаточно. Тогда, спрашивается, для чего я вникаю в эти самые подробности? Не знаю: правая рука не ведает, что делает левая. Прошу сам у себя прощения за излишнюю витиеватость слога. Сыщику не нужна витиеватость слога, сыщик должен изъясняться (даже наедине с собой) исключительно подлежащими и сказуемыми: он убил, я поймал, он сознался…

…Придя домой, я нарочито долго нажимал на кнопку звонка: мне хотелось, чтобы дверь открыла моя Мулатка. И тогда все должно быть очень даже хорошо: она откроет, я шагну, обниму ее, зароюсь лицом в ее волосы, вдохну уже ставший для меня привычным запах… Может быть (хотя и не знаю за что), попрошу у нее прощения, может быть, она попросит прощения у меня…

Однако сколько я ни трезвонил, никто мне не открывал, и мне пришлось воспользоваться своим ключом. Едва только я перешагнул порог, мне бросился в глаза непривычный беспорядок внутри моего жилища. Впрочем, не то чтобы беспорядок, все было на месте, а — что-то было сдвинуто в сторону, что-то лежало не на месте… К зеркалу в прихожей был приклеен скотчем листок бумаги. Я включил свет, отлепил листок… «Я ухожу, — было написано на листке рукой моей Мулатки. — Извини, что так, впопыхах и без объяснений, но, думаю, так будет лучше и для тебя, и для меня. Ненавижу прощальных объяснений, после них труднее уходить (только не подумай, что у меня в этом деле большой опыт: просто мне так кажется). Я ошиблась: твоя жизнь — это всего лишь твоя жизнь, а вовсе не моя. Ты надеялся, что я привыкну: нет, не привыкну. Не привыкну, понимаешь? Эти бесконечные одинокие ночи, эти твои маньяки-карлики, которые, я теперь убеждена, занимают в твоей жизни гораздо больше места, чем я, — разве к этому можно привыкнуть? Да и к чему мне привыкать? Я молода и красива, я найду себе тот вариант, который меня устраивает гораздо больше, чем то, что ты мне можешь предложить. Наверно, я эгоистка, но лучше быть эгоисткой, чем несчастной. Если ты считаешь, что я перед тобой в чем-то виновата, то — прости. Твоя Мулатка. Нет, просто Мулатка. Да даже уже и не Мулатка. Прощай».

8

Мне неохота объяснять, что я чувствовал, прочитав эту прощальную записку. Да и — ничего эдакого я и не чувствовал. У меня было ощущение, будто из моего дома, где я жил много лет, где ко всему привык и притерпелся, вдруг неожиданно кто-то вынес висевшую на стене картину. Непорядок, неуют, какая-то внутренняя расхристанность — и не потому, что мне так уж жаль эту картину, а просто — была картина, и вдруг ее не стало. Из-за этого и все остальные вещи кажутся не на своем месте, и сквозняки откуда-то задули, и дверь заскрипела противно, и в душе образовался некий изъян… А так — ничего, можно жить и без картины. Или повесить на место исчезнувшей другую: свыкнется, стерпится, слюбится… Может, я просто не умею любить? Говорят, что есть такая категория человечества, и вполне возможно, что я из их числа. Ну что же: каждому — свое. Во всяком случае, мне совсем не хочется сломя голову мчаться на вокзал, чтобы заметить в толпе знакомый силуэт и крикнуть: вернись, дескать, я все прощу! Что я ей прощу? В чем она передо мною провинилась — моя бывшая Мулатка? Ладно. Берем себя в руки, обедаем и идем допрашивать карлика-убийцу. Жизнь продолжается. Вот только окаянное сердце — отчего же оно так назойливо и тревожаще ноет? Все ноет и ноет…


«Расшифровка магнитофонной записи.

— Итак, Кольцов Виктор Васильевич, 7 марта 19… года рождения, проживающий по улице Водоемная, 18, квартира 8. Вчера, насколько мне помнится, вы, в общем и целом, признали, что совершили шесть убийств и одно тяжкое телесное повреждение в форме неизгладимого обезображивания лица. Опять-таки насколько мне помнится, обещали во всех подробностях рассказать, как именно, с какой целью, с чьей помощью и так далее вы все это совершили. Я правильно излагаю?