Она улыбается и смотрит на Ави, словно он полноправный участник нашего разговора.

– Он все еще с тобой?

– Думаю, да.

– Когда имеешь дело с такими, как он, думать не нужно – нужно быть уверенной. Уверяю тебя, что он в самом деле все еще с тобой. Ну ничего, не беспокойся, я сегодня на дежурстве и буду поблизости.

– Не беспокойся. Все будет в порядке.

– Я в этом и не сомневаюсь, – говорит она, снова поглядывая на Ави.

– В любом случае – огромное тебе спасибо, – говорю я, пробегая глазами письмо.

Это от родительницы, которая интересуется, намерена ли я посетить во время отпуска родной дом.

– Поедешь домой? – спрашивает меня Гила.

– Надеюсь, что нет. Надеюсь, этого удастся избежать, – отвечаю я.

У меня нет никакого желания гробить еще один отпуск в обществе Саммерсов.


Был День Благодарения 1961 года. Клара и я заливались смехом, глядя, как из кулька высыпаются всяческие гостинцы – воздушная кукуруза, виноград, хурма, а также картинки с изображениями святых. Около меня сидел дедушка Малков – в превосходном расположении духа по причине того, что вышел победителем в марафонском шахматном турнире в русском эмигрантском шахматном клубе. Он легонько трепал меня по колену, пробуя остановить мой смех. Бабушка Малкова была, напротив, расстроена. Она не смогла попасть в музей искусств «Метрополитен», где экспонировалось собрание раритетов из царской России, и чувствовала себя почти униженной.

– Подумать только, заставлять меня выстаивать длиннющую очередь, чтобы полюбоваться вещами, которые эти воры украли у нашей семьи!

Джонези, моя няня и наперсница, торжественно внесла на огромном синем подносе жареную индейку. Джонези, которая однажды взялась помогать мне разгадывать кроссворд в учебнике грамматики за третий класс и там, где требовался овощ на «а», ни мало не сомневаясь посоветовала вписать «агурец». Джонези, которая даже не удосужилась воспользоваться государственной образовательной программой для цветных, выдвинутой борцами за гражданские права. Приехав из Алабамы, бедная девушка осталась на вечную службу у Саммерсов… Роза, помощница Джонези, несла еще два синих блюда. На одном был разваренный дикий рис, а на другом молодой горошек – дары родных полей. Родитель уже готов был наброситься на индейку, когда родительница, прочистив горло, громогласно объявила:

– Сначала возблагодарим его!..

– Кого это его? – удивился родитель. Впрочем, он тут же вспомнил, о ком именно шла речь. Однако мы с Кларой успели захихикать. Все это напоминало нам школьную рутину. Мы ничуть не удивились, когда он церемонно поправил галстук-бабочку, снял несуществующую пылинку со своего пиджака и, склонив голову, начал декламировать:

– Благодарим Тебя, Боже, за все то, чем Ты облагодетельствовал это семейство! Во имя Иисуса Христа, Господа нашего, аминь.

Итак, он произнес благодарение, несмотря на все прочие свои убеждения. Благодарение есть благодарение, дань отцам-основателям. Это означало, что на сегодня наше семейство безраздельно перешло в епископальную конфессию, плавно перекочевав из Ветхого завета в Новый.

Пробубнив все, что приличествовало случаю, родитель уже почти приступил к расчленению индейки, как вдруг остановился.

– Мэгги, – сказал он, – я отпускаю все твои прегрешения. Сегодня День Благодарения, и я отпускаю их тебе.

– Спасибо, отец, – промямлила я, не слишком четко сознавая, какого именно отца я имела в виду в данном случае. После небольшой паузы я поинтересовалась:

– А что такое прегрешения, отец?

Я могла не знать теорему Пифагора, но что такое прегрешения, я, конечно, догадывалась. Однако в мои тринадцать лет мне было хорошо известно, что иногда казаться глупее и наивнее, чем ты есть на самом деле, – весьма полезная вещь. Эта милая ложь зачастую помогала избежать неминуемой кары.

Родительница улыбалась, довольная. Ее супруг и отец двух ее детей был еще, кроме всего прочего, справедливым главой семейства, который милостиво отпускал прегрешения своей младшей дочери. Стало быть, Мэгги Саммерс получит назад все отнятые у нее привилегии, невзирая даже на двойки по математике и истории.

– Пойди принеси словарь, Мэгги, – велел родитель.

Словарем у нас называлась огромная книга, которая покоилась на старинном шкафу в прихожей. Я очень осторожно поднялась. Осторожно – чтобы, не дай бог, не поцарапать наш до блеска отполированный белый мраморный пол. С серьезным видом я отправилась листать гигантский «Вебстер», чтобы отыскать там слово «прегрешение». Каков же был мой ужас, когда я не смогла этого сделать по причине никудышного знания грамматики. Если я не отыщу это проклятое «прегрешение», мне не разрешат говорить по телефону, смотреть телевизор, слушать магнитофон, а также пользоваться губной помадой во время уикэндов и каникул.

«Боже, если Ты только есть, – взмолилась я, – Отец, Сын и еще этот, как его, бородатый еврей, помогите мне найти эти чертовы «прегрешения»!»

Один из этих трех, к кому я так страстно обращалась, видимо, все-таки услышал меня, и я нашла то, что требовалось.

Повторяя про себя найденную формулировку, я медленно вернулась обратно в столовую и осторожно уселась на свое место. Клара была уже готова заплакать, а дед пытался ее развеселить, демонстрируя свои вставные челюсти. Бабушка качала головой. Одна родительница чинно восседала на краешке стула, и ее обильные жемчуга едва не клацали о тарелку.

– Ну, Мэгги, ты нашла определение? – спросил меня родитель.

Я отбарабанила только что затверженное, не забыв добавить «спасибо тебе, отец, теперь я это хорошо усвоила» – тем же самым тоном, как будто это было частью определения, которое я нашла в словаре. Родитель выглядел удовлетворенным. Он тут же переключил внимание на индейку – ту самую, что все еще лежала на синем подносе. Вдруг Клара, пробормотав извинения, взахлеб зарыдала и выбежала из-за стола. Мать устремилась следом.

– Почему вы так делаете? – всхлипывала она в соседней комнате. – Зачем унижаете ее?

В столовой воцарилось напряженное молчание, посредством которого Саммерсы пытались возобновить подобие радостно-праздничной трапезы. Когда наконец Клара вернулась, я адресовала ей благодарную улыбку. И все-таки, несмотря на все мои страдания, мне почему-то казалось, что это именно я виновата в подпорченном праздничном обеде.


Ави Герцог стоит на открытой террасе, примыкающей к гостиной моего номера. Отсюда открывается широкая Панорама – море и прибрежная полоса вдоль всего Тель-Авива. Подобрав под себя ноги, я сижу на софе и смотрю на него. Очень умно и деликатно он расспрашивает меня о моей жизни. В умении вести беседу ему никак нельзя отказать. Видимо, он изрядно наловчился в этом деле во время многочисленных допросов, которые регулярно устраивает заключенным-арабам, плененным израильской армией за последние три года войны, которая, кстати, принесла ему генеральский чин.

– Мне кажется, – говорит он, – в вас странным образом сочетаются чувство юмора и пессимизм. Именно такое у меня сложилось впечатление. Не знаете почему?

Я не спешу отвечать, предпочитая уклониться от обсуждения предмета, который называется Мэгги Саммерс собственной персоной. Как бы объяснить ему попонятнее, что я в принципе отнюдь не возражаю, чтобы он исследовал мою плоть, – лишь бы только не лез в душу. Дар слова на время оставил меня. Я не могу подобрать удовлетворительного объяснения тому, что я такая, какая есть, и ничего больше. Пожалуй, в данном случае вполне сгодился бы и развязный ответ, если бы это поспособствовало переходу к более интимной фазе беседы.

– Полагаю, дело в том, что я не могу чувствовать себя счастливой постоянно, – сформулировала я наконец и тут же пожалела о сказанном, потому что звучало это довольно глупо.

– Нет, Мэгги, дело не только в этом. Я наблюдал за вами в течение нескольких месяцев, я хотел узнать вас, однако вы оказались более недоступны, чем сам Арафат. И все же я часто видел, как вы смеетесь и шутите, разговаривая с другими журналистами или даже с министерскими служащими. Почему же вы так опасались разговора со мной?

В этот момент мне было трудно выдержать его взгляд. Он умел прочесть то, что от других можно было без труда утаить. Я с самого начала поняла это инстинктивно. Я сменила позу и опустила подбородок на руки, сложенные на коленях.

– Прошу вас, Ави, – сказала я, – расскажите мне о себе.

Будучи весьма умен, он отнюдь не стал этому противиться, зная по опыту, приобретенному на допросах, что немного информации о себе позволяет собеседнику расслабиться и в результате развязывает язык.

– Я родился в России, а сюда приехал в четыре года, когда здесь еще была Палестина.

Ну вот, извольте видеть – еще одна жертва сродственников моей бабушки по матери, учинявших в России погромы.

– Я очень горжусь своей страной, потому что я был свидетелем того, как она выросла буквально из ничего – из мечты, которую мало кто считал осуществимой. И все же какая-то часть меня по-прежнему остается русской. На этом языке я говорю, я люблю русскую музыку, люблю песни, которые с детства слышал от родителей.

– А вы всегда мечтали быть военным?

– Нет, – отвечает он с легкой улыбкой. – Вообще-то я хотел стать врачом… Но потом начались вещи… – Он умолкает.

– Какие вещи? – тут же интересуюсь я.

– Вы спрашиваете таким тоном, как будто берете у меня интервью.

– Вовсе нет. Просто мне всегда хотелось понять, как человек, который мечтал служить делу охраны здоровья людей, вдруг начинает способствовать их убийству.

Я замечаю, что сделала ему больно.

– Я вырос в кибуце в местечке Эмек-ха-Шароне. Мы жили бок о бок с палестинцами. Ну а потом, в 1947 году, перед войной за независимость, началось то, что вы назвали «способствовать убийству». Оккупантами были англичане, арабы стали испытывать страх и начали устраивать рейды на еврейский кибуц. Я полагаю, их логика была следующей. Если нас не будет, то англичанам не останется ничего другого, как уйти. Когда мне было пять лет, арабы напали на наш кибуц и убили моего отца. Это и заставило меня изменить представления о том, что такое мирное сосуществование.

Совершенно ясно, что Ави затрагивает какие-то потаенные струны моей души. Что-то начало происходить во мне еще тогда, когда я старалась избегать его.

– Во время событий на Синае в 1956 году, – продолжает он, – когда мне было четырнадцать, убили моего старшего брата. Тогда я окончательно распрощался с мечтой отправиться в Штаты, чтобы учиться на врача. Я понял, что необходим здесь. В Израиле у меня осталась только мать, и я не мог ее бросить…

В этот момент я ощущаю нечто гораздо более сильное, чем сексуальное влечение. Я едва подавляю желание обнять его. Мне хочется ублажать его моим ртом, моим телом – утешать его за его брата, отца, за несостоявшиеся мечты, – в общем, за все, что причиняло ему боль все эти годы… Однако я не могу на это решиться, потому что для этого я должна была бы выиграть свою собственную войну – войну между моим сердцем и головой. Нет, я не хочу сделаться частью его души.

– Я очень сожалею, – говорю я спокойно, – о вашем брате.

В общем, то, что он рассказал мне, довольно распространенная версия того, как выбирают карьеру военного. С одной стороны, смерть старшего брата, а с другой – мысли о возрождении Израиля. К тому же жизнь военного в некотором смысле – безопасная и весьма наполненная. Во-первых, никогда не останешься без работы. А во-вторых, никогда не поздно уйти на гражданку.

– Вы о чем-нибудь жалеете? – спрашиваю я.

– Если бы я жалел о сделанном, это значило бы, что мои брат и отец погибли напрасно.

– Однако ведь служба занимает всю жизнь, не так ли? Я имею в виду, что не остается времени на многие другие вещи.

Он качает головой. Разговор о его персоне закончен.

– Ну а теперь вы, Мэгги. Расскажите мне что-нибудь о себе. Что-нибудь, кроме того, что вы красивы и что у вас успешно складывается карьера.

Нет ничего проще выложить ему все о себе. Все с самого начала. Просто взять и излить свое сердце этому незнакомцу. Однако инстинкт подсказывает, что если уж я решила отдать ему свое тело, то сердце следует оставить закрытым.

– Ну, вас, я вижу, армия держит в прекрасной форме, – говорю я.

У него на лице снова появляется смущенное выражение.

– По утрам я плаваю. Стараюсь делать это регулярно, когда не нахожусь в полевых условиях…

Он шутит и подыгрывает мне.

– Ну а вам как удается быть в такой великолепной форме?

На самом деле его ничуть не интересует моя форма и мой тонус. Гораздо больше ему любопытно, почему в мои тридцать четыре года у меня все еще нет детей. Суть в том, что почти двенадцать лет назад я родила ребенка, который оказался задушен пуповиной, обвившейся у него вокруг горла. Однако об этом я все еще не могу говорить. Как объяснить, что все с самого начала было ошибкой. С тех самых пор, когда я оказалась в ловушке, пронзенная спермой Эрика Орнстайна.