– Как он себя чувствует? – спрашиваю.

– В соответствии с возрастом, – отвечает Танька.

Это значит, отцу не удалось перекусить проводок. Он вступил в третью фазу – старения.

– Врачи говорят, что у него ишемия, – сообщает Танька.

– А что это значит? – пугаюсь я.

– Сужение сосудов. Есть вероятность инфаркта.

– Может, я к нему зайду?

– Зачем?

– Повидаться.

– Зачем?

– Я его дочь вообще-то, – напоминаю я.

– И что?

Вот тут действительно нечего сказать.

Было время, когда Танька окучивала отца. Она старалась мне понравиться и связала в подарок шапочку и шарф. Подарила. Это был дружественный знак. Я, в свою очередь, отыскала среди своих ранних картин «Одуванчики» и отвезла в подарок. Я вообще очень люблю рисовать одуванчики – прозрачные сферы. Совершенство своего рода.

Я взяла картину и заехала к Таньке. То, что я увидела, поразило меня раз и навсегда: в центре комнаты лежал стог овечьей шерсти. Рядом – прялка допотопных времен. За прялкой – Танька. Прядет, как Арина Родионовна.

Зачем? Разве в магазинах нет готовой шерсти в клубках? Потом сообразила: себестоимость, изделие из магазинной шерсти стоит в десять раз дороже. На порядок выше.

Со временем Танька и отец переехали в новую квартиру. Но стог так и остался стоять в углу, и прялка рядом. Многие думали, что это дизайн. Никому в голову не приходило, что древняя прялка – орудие производства. Натуральное хозяйство. Не хватало, чтобы Танька держала на балконе овец и сама их стригла.

Во время перестройки отец ничего не зарабатывал. Ученые оказались не нужны.

Мой муж по-быстрому смотался в Америку. Он там спокойно работал, ему адекватно платили. Никому ничего не надо доказывать.

Отец не мог оторваться от своей лаборатории. И не хотел. Это было высокое сообщество умов и сердец. Они делали общее дело и служили ему. Общее дело – это смысл жизни. А кто же бросает смысл? Это все равно что бросить веру.

Танька пряла изо всех сил, ость от овечьей шерсти летела в пространство, проникала в легкие. Танька кашляла.

Отец остался на нищенских деньгах. Танька пряла и сучила грубую нитку. Вязала шали.

Я, как художник, видела несомненный вкус и стиль. Но кто сейчас носит такие тяжелые, громоздкие шали? И главное – куда?

– Иностранцы покупают, – сказала Танька. – Я эти шали сдаю в художественный салон. Если хочешь, я могу тебе уступить… вот эту.

Танька показала мне серую ячеистую шаль, похожую на рыболовную сеть. К ней были приделаны терракотовые и желтые цветы. Каждый цветок был вывязан особой вязкой.

– Красиво, – отметила я.

– Тысяча долларов, – сказала Танька.

Я поперхнулась и промолчала. Я не ношу шали, у меня не хватает роста. И еще одно: с учетом наших отношений могла бы продать дешевле. Могла бы и подарить.

В комнату вошел отец.

– Посмотри, как красиво, – сказала Танька.

Я стояла, покрытая шалью.

– Нет, тебе не идет, – определил отец. – В этой шали ты как Азучена.

– Кто это? – спросила Танька.

– Старая цыганка, – объяснила я. – Из «Алеко».

– А где это? – не поняла Танька.

– Цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют. В Бессарабии, – сказал отец и закурил трубку.

У отца – особый табак с ароматом виски и вишни. Я с наслаждением вдыхаю. Этот запах для меня – запах отца.

– На что мы будем жить, если у тебя будет инфаркт? – задумчиво произнесла Танька.

– А почему у меня будет инфаркт? – слегка обиделся отец. – Может, у тебя будет инфаркт?

– У меня – не страшно, – сказала Танька. – Я здоровая. А у тебя все остальные органы скомпрометированы.

Отец пожал плечами.

На стене висела Танькина фотография в молодости. Танька была похожа на Мерилин Монро, но лучше. Более строгая, не такая сладкая. Она и сейчас красивая, если приглядеться. Мешает выражение лица. В лице – постоянная тревога: будет или не будет инфаркт? Купят или не купят шаль?

А отец думал о бессмертии. Голова – в облаках. То, что на земле, ему было совершенно неинтересно. Все земное лежало на Таньке.

* * *

Иногда Танька меня угощала. Я не ела. Боялась отравиться. Танька предлагала то, что следовало выбросить. Например, сдохшую колбасу. Она доставала кусок, рассматривала его, нюхала. Потом отрезала внешний зеленый слой, а следующий – менее зеленый, но все же скользкий – предлагался мне.

Я стеснялась за нее – не за колбасу, а за Таньку, и придумывала причины. Например, я на диете. Или: я уже завтракала (или ужинала). Хотя следовало сказать: «Съешь это сама. А я посмотрю – выживешь ты или нет».

Я приглядывалась к Таньке. То, что ею двигало, – не просто жадность. Это – служение идее. Идея – экономия средств. Танька, как солдат на посту, стояла на страже каждой копейки.

Я уверена: угощать – это большое удовольствие для двоих. Для того, кто ест, и особенно для того, кто угощает. Дает. Давать приятнее, чем брать. Но у Таньки другие приоритеты. Ничего не давать. Никому. Никогда. У нее была для этого фраза: «А почему я должна?» Она никому ничего не должна. Ей все должны. За что? За то, что она – Мерилин Монро, и даже лучше. За то, что Волков – лауреат Государственной премии. И вообще…

* * *

Настало лето. Танька и отец засобирались на юг. В Ялту. Туда же засобиралась моя дочь Лиза. Они ехали большой студенческой компанией.

Я не хотела, чтобы Лиза жила в палатке и спала на земле. Я боялась за ее почки.

– Но у всех почки, – резонно возразила Лиза.

– Чужие органы меня не интересуют. А твои – скомпрометированы.

– Как это? – удивилась Лиза.

– Ты в детстве болела. Почки – твое слабое место.

– Тогда я буду жить в гостинице. Ты достанешь мне номер.

– Это невозможно. Каким образом, сидя в Москве, я достану тебе номер в ялтинской гостинице?

– Пусть дедушка достанет. Может он что-то сделать для внучки?

Я задумалась. Просить отца – значит просить Таньку.

Танька умеет меня достать. После разговора с ней я на какое-то время схожу с ума, бегаю из угла в угол, разговариваю сама с собой и делаю перед лицом короткие гневные жесты. Танька стоит мне здоровья.

У Таньки есть фраза: «Волкова надо беречь». И она бережет его в основном от меня и от Лизы. Как собака, она охраняет пространство и облаивает все вокруг. В основном меня.

– Звони деду сама, – предложила я.

Лиза заплакала. Плакала она некрасиво, как я. Все личико сминалось. Я посмотрела на ее смятое, родное, полудетское личико и сдалась.

– Ладно, попробую достать тебе номер.

Я позвонила на Ялтинскую киностудию. У меня там была знакомая редакторша. Я сказала:

– Инна, ты должны достать мне номер в гостинице на июнь.

– Ты послушай, что ты говоришь! Как я тебе достану номер в сезон?

– Делай что хочешь. Иди отдавайся, плати, ври. Нужен одноместный номер. Поняла?

Инна молчала. Возможно, перебирала в уме свои возможности. Потом сказала мрачно:

– Я попробую, но не обещаю.

На другой день раздался звонок из Ялты.

– Ты будешь смеяться, – сказала Инна. – Но я достала одноместный номер.

– Каким образом?

– Актер не приехал на съемку. Номер освободился.

– А почему не приехал?

– Умер.

– А-а… – Я покачала головой.

Жалко, конечно, что человек умер. Но с другой стороны – номер действительно свободен. Актер мог просто задержаться, и тогда номер бы отобрали.

– Я знала, что ты найдешь выход, – сказала я.

Это была благодарность.

Вечером этого дня позвонила Танька и без «здравствуй» сразу завопила с самой высокой ноты:

– Только пусть Лиза не вздумает жить в нашем номере…

Я хотела сказать, что Лиза не вздумает, но не могла вставить слово. Таньку прорвало, как плотину:

– У нас будет жить вдова Магамбы, ты, наверное, слышала, это директор головного института, светило. Он умер, мы не можем бросить его вдову. Мы ее пригласили в Ялту. Она дала согласие, она будет жить в нашем номере «люкс» вместе с нами. А нас и так трое. С нами едет домработница Рая. Волков не любит, когда посторонние…

Танька захлебнулась словами и закашлялась. Я воспользовалась секундной паузой и спросила:

– А откуда ты знаешь, что Лиза едет в Ялту?

Танька продолжала натужно кашлять. Она не хотела раскрывать свою агентурную сеть.

– У Лизы будет отдельный одноместный номер, – сообщила я.

Танька кашлянула еще пару раз и продолжала:

– Чемберджи так много для нас сделал, мы не можем бросить его вдову, это неудобно.

– Магамба, – поправила я.

Танька запнулась. Она перепутала: чья вдова? Я поняла, что никакой вдовы нет. Но это и не важно.

– Ты, наверное, оглохла, – сказала я. – Лиза не собирается с вами жить. У нее будет одноместный номер.

– Как? – оторопела Танька.

– Так. Я достала ей одноместный номер.

– А ты не могла бы и мне достать? Волков по ночам работает, а я смотрю телевизор. Очень неудобно…

– Пусть Волков достанет, – предложила я.

– Он ненавидит просить, унижаться… А тебе все равно.

Волков, значит, гордый. А об меня можно ноги вытирать. Мне захотелось бросить трубку, предварительно сказав ей пару слов, но мне стало жаль отца. Танька начнет ему жаловаться, накручивать его нервы на кулак, а у отца и так больное сердце. Лучше я перетерплю. От меня не убудет.

– Я подумаю, – сказала я.

Ответ размытый. Подумаю – просить или не просить. Волков, конечно, гордый, а я, получается, нерешительная. Подумаю – и ничего не буду делать. Это то же самое, что «шла бы ты…», только без скандалов и без потерь.

Танька родилась в год Лошади. Огненная лошадь. Ей надо кого-то топтать. Волкова она боится, других не достать, слишком далеко отстоят. Вне досягаемости. Остаюсь я. Я, конечно, могла бы спрятаться за своего мужа. Но муж в Америке.

В Грузии есть выражение «У патроне». Значит, без хозяина. Женщина без хозяина как бездомная собака. Любой может кинуть камень.

Лиза и вулканолог съездили в Ялту, провели там весь август, а осенью разбежались окончательно.

Вулканолог стоял на страже своих интересов и не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. А семья – это семь я. Нужно думать о каждом.

* * *

Однажды позвонил отец и попросил меня приехать.

– А Танька дома? – спросила я.

– Танька придет через два часа.

Я поняла, что в два часа надо уложиться.

Я приехала. Дверь открыла Раймонда – так я зову домработницу Раю. Раймонда любила показывать зубной протез, вытаскивая его изо рта, и любила напоминать:

– Я – потомственная крепостная.

– Нашла чем хвастать, – комментировала я.

Раймонда любила меня всей своей бесхитростной преданной душой, всегда угощала тостами с джемом. Танька запрещала ей скармливать продукты. Джем Раймонда приносила из дома, она сама его делала из собственной красной смородины. Это был ее личный джем.

Я, в свою очередь, задаривала ее индийскими украшениями из натуральных дешевых камней. Раймонда едва не падала в обморок от такой красоты.

Отец завел меня в кабинет и сказал:

– Муся, я приготовил завещание.

– Зачем? – спросила я.

– Я ложусь на шунтирование.

– И что?

– Операция на открытом сердце.

– Такие операции сейчас – рутина. Как аппендицит, – беспечно проговорила я, холодея внутри.

– Я понимаю. Но если что… Короче, я хочу оставить тебе дачу.

– А как же Танька? – спросила я, холодея уже не за отца, а за Таньку.

Отцовская дача на сегодняшний день с учетом земли стоит огромных денег. Танька эту дачу перестраивала, достраивала, нанимала дизайнеров, вкладывала душу.

– Танька сойдет с ума, – сказала я.

– Я завещаю ей квартиру и деньги. Ей хватит.

Квартира в тихом центре, в сталинском доме, тоже по нынешним временам тянет на миллион. Но Танька захочет и то и другое. Она захочет ВСЕ.

– Ты не умрешь никогда, – убежденно сказала я. – Ты был всегда и будешь всегда.

– Хорошо бы… – усмехнулся отец.

– А зачем тебе операция? Живешь и живи.

– Может быть инфаркт. Надо успеть до инфаркта.

Значит, Танька правильно боялась.

Мы замолчали.

– У меня есть дача, – напомнила я. – Зачем мне две?

– В одной будешь жить, другую сдавать, – сказал отец. – Надо же на что-то существовать…

– Но я работаю…

– Ты должна не работать, а творить. И не думать о деньгах…

Раймонда вплыла в кабинет с подносом в руках. Поставила угощение. Оглядела нас и понимающе вышла.

– Рано плакать, – сказал отец. – Может, все и обойдется.

Я вдруг заметила, что плачу.

– Танька меня убьет, – сказала я. – Киллера наймет. Отстрелит.

– Не убьет. Она лучше, чем ты думаешь. Я ей за все благодарен. Я тебе больше скажу: я ее люблю. Но тебя я люблю сильнее. Ты – моя кровь. А кровь – не вода.