— Да кто ж тебя, сестрица, откормил-то так на мою погибель?..

* * *

К вечеру Большой дом на Живодерке был битком набит цыганами. Новость о приезде семьи Смоляковых разлетелась по Москве в мгновение ока, и уже через час в дом Васильевых начали сходиться давние друзья. Помимо цыган, в комнату набились соседи с Живодерки, те, кто семнадцать лет назад знал Настю Васильеву и Илюху Смолякова. Явились владелец доходного дома Маслишин, бакалейщик Прокофьич, старый и седой как лунь сапожник Федька и Даная Тихоновна, хозяйка публичного дома, давно бывшая в Большом доме своим человеком. С ней пришла племянница Анютка, хрупкая беленькая девочка лет пятнадцати, тут же пересевшая к молодым цыганкам и оживленно застрекотавшая с ними. Цыгане сидели за столом, на диване, на стульях, на подоконниках и даже на полу, зала звенела от разговоров, смеха и звуков струн. На улице уже темнело, ветви сирени с едва пробившимися молодыми листочками лезли в открытое окно, пахло свежестью. Жена Митро зажгла керосиновые лампы, и по потолку задвигались тени. Сидя за столом вместе с цыганами, Илья смотрел, как Илона величественно движется по комнате от одной лампы к другой. В ней было добрых шесть пудов веса, в волосах, гладко убранных под платок, блестели седые нити, но похожие на вишни глаза живо и весело блестели из-под изогнутых бровей.

— Ну как, не жалеешь, что жену из болгар взял? — усмехнувшись, спросил Илья у сидящего рядом Митро. — Дурак, сказал бы мне, что на кочевой цыганке хочешь жениться, я бы тебе табун из своего табора привел…

— Да иди ты, морэ! — смеясь, отмахивался Митро.

Илье казалось, что друг почти не изменился за эти годы. Несмотря на сорок пять лет, седины в буйных кудрях Арапо было мало, лишь прибавилось морщин на лбу да голос звучал тверже. Варька говорила, что заправляет в хоре теперь Митро. Яков Васильич все реже и реже выезжал с хором в ресторан, а шумные пьянки ночь напролет «на фатерах» у офицеров и купцов и вовсе были ему не под силу.

Хор Якова Васильева сильно помолодел. В солистах сейчас ходили сыновья и дочери тех, с кем Илья когда-то пел в ресторане. Из прежних остались только Стешка, бывшая теперь не столько певицей, сколько конвоиром при своих пяти дочерях, да братья Конаковы, поседевшие, но по-прежнему считающиеся лучшими гитаристами Москвы. Илья уже успел услышать, что Зина Хрустальная, королева жестокого романса, так и не вернулась в хор, оставшись содержанкой графа Воронина и родив ему шестерых детей, и что совсем недавно граф все-таки женился на ней. Гришку Дмитриева десять лет назад зарезал, стащив с собственной жены, купец Расторгуев. Сестра Митро, хорошенькая плясунья Аленка, вышла замуж за сибирского золотопромышленника, проездом оказавшегося в Москве и упавшего к ее ногам, и укатила с мужем в Нерчинск. Другую сестру, Любку, сосватали цыгане из Петровского парка, и она пела в «Яре». Дядя Вася окончательно спился и не появлялся не только в ресторане, но даже на Конном рынке, усевшись на шею дочери. Гашка, удачно попавшая на содержание к богатому купцу Рахимбаеву, умудрялась кормить отца, бабушку и еще пять нищих цыганских семей, внезапно оказавшихся ее родней. В ресторане теперь блистали дочери Стешки, дуэт брата и сестры Конаковых-младших, причем Федька еще и чудесно играл на гитаре, а его сестра Анфиса мастерски отплясывала «венгерку». Старшие дочери Митро тоже стали прекрасными плясуньями, а сын Яшка уже был известен всей Москве как хороший гитарист и редкой красоты баритон.

— Кузьма-то где? — Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. — Не ушел он от тебя?

— Куда ему идти… Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.

— А ты почему разрешаешь?

— Что мне — пороть его? Чай, не мальчишка он уже? Ведь тоже четвертый десяток разменял, а ума все нету. И из-за кого все, дэвла?! — вдруг взорвался Митро, ударив кулаком по столу. Подпрыгнувшие стаканы жалобно звенькнули, цыгане обернулись, но Митро не заметил этого.

— Ни за грош пропал, понимаешь? Ни за медную копейку! Из-за потаскухи! Из-за шалавы переулошной, чтоб ей без попа сдохнуть! Столько лет прошло, а он все успокоиться не может. Сколько я ему баб приводил, каких цыганочек показывал… Все не слава богу, так и живет бобылем… А эта лахудра в «Яре» поет! Ладно хоть совести хватило сюда не заявляться! После Кузьмы у ней кого только не было, уж пробы ставить негде, а еще цыганка! Таборная, чтоб ей околеть!

Илья только вздохнул. К счастью, в углу запела Настя, и Митро тут же замолчал, подавшись вперед и жадно вслушиваясь в песню. Это была «Не вечерняя», которую семнадцать лет назад Настя запевала в хоре. Илья тоже повернулся на голос. Жена, сидя на диване рядом с отцом и Марьей Васильевной, перебирала струны маленькой «краснощековки» с узким грифом. И не так уж громко пела Настя, но в комнате разом стихли все звуки.

— Ах, да вы подэнти, — вполголоса вступил вторым голосом Митро.

Илья тут же опасливо взглянул на хоревода, и действительно, Яков Васильич нахмурился. Но ничего не сказал и чуть погодя запел сам красивым, чуть вздрагивающим баритоном:

— Вы подэнти мангэ[16], братцы.

— Тройку мангэ серо-пегих… — не сговариваясь, подхватили Стешка, Илона и Симка Конакова. А затем прорвало остальных, цыгане один за другим вступили в песню, и по комнате поплыла мощная волна теноров, басов, баритонов, альтов и звонкого сопрано. Последнее, к изумлению Ильи, принадлежало Анютке, племяннице мадам Данаи.

Ах, да не вечерняя,

Не вечерняя ли ты, заря,

Спотухала, боже мой, заря…

Слушая песню, Илья думал о том, что эту «Не вечернюю» в цыганских хорах кто только не исполнял. Он сам слышал ее не однажды от разных певиц. И ведь неплохо пели. Но так, как Настька, не выводила ни одна. Кто еще мог вести мелодию так тихо и вместе с тем сильно, так нежно и чисто, будто не песня это, а капли росы на степной траве, будто не цыганка поет, а ветер гуляет в озерных камышах, жаворонок заливается где-то под облаками… Откуда только это в ней? И не ушло, не погасло за столько лет. И по цыганам видно, что певицы лучше Настьки в хоре больше не было. Илья посмотрел на жену, сидящую среди женщин. Она так и не сняла ни таборной юбки, ни заплатанной кофты, в которых утром пришла в Большой дом. И выгоревший от солнца платок по-прежнему на ее волосах. И на загорелом, уже успевшем обветриться в пути лице нет улыбки. Настя была среди этих городских, затянутых в шелковые и бархатные платья певиц, как ромашка в букете южных роз. И все равно лучше всех, с ожесточением подумал Илья. Ни одна из этих бутербродниц пятки ее босой не стоит!

— Ах, господи ты наш дорогой и все угодники… — протяжно вздохнул Митро, когда песня кончилась и смеющиеся цыгане обступили Настю. — Ты-то что не пел, Смоляко? Надоела тебе, что ли, Настька за столько лет? Ну, кто сейчас так сможет, скажи мне?

— Что — голосов в хоре нет? — удивился Илья.

— Да есть, сам ведь слышишь… Стешкина Наталья, Федька Трофимов, мои девки кое-как воют… Вон, Анютку Данаину слышал? Голосок у девки серебряный, в церковном хоре поет по праздникам, а к нам не идет. Яков Васильич звал, а она смеется. Позориться, говорит, только. Нет, голоса-то, морэ, имеются, да все не то. И потом — слышал бы ты, что они сейчас поют, Смоляко! — вдруг с досадой вырвалось у Митро.

Илья непонимающе посмотрел на него.

— Помнишь, что мы-то пели? Романсы, песни старинные, красивые… Помню, как заведем с Настькой «Не позабудь меня вдали» на два голоса — господа разум теряли! А вы с Варькой разве «Отойди, не гляди» не пели? От тебя разве с ума не сходили? Как вспомню «Твои глаза бездонные»… А сейчас что? Куплеты какие-то, песенки дурацкие, ни голоса не покажешь, ни ноты высокой не возьмешь. Ей-богу, позор один! И публика другая пошла. Раньше, помнишь, графья-князья ездили, купцы именитые. А сейчас поналезет в ресторан рвань всякая, рассядется, как царский сват, «беленькими» машет и требует «Гулял я, мальчик, по Адессе» …Тьфу! Измельчали господа-то. Вон, к моей Маргитке, знаешь, кто ездит? Сенька Паровоз!

— Кто такой? Купец?

— Если бы… — вздохнул Митро. — Мазурик. Первый вор на всю Москву. Выглядит-то, конечно, барином и деньги большие привозит, мы потому и не препятствуем…

Илья посмотрел на Маргитку. Та с самого начала вечера сидела в углу, забравшись с ногами в большое кресло и держа на коленях гитару, струн которой иногда небрежно касалась. На полу возле кресла пристроился Яшка — пятнадцатилетний сын Митро, очень похожий на отца по-татарски узким разрезом глаз. Изредка парень что-то сердито говорил сестре, но Маргитка не обращала на него никакого внимания, продолжая баловаться на гитарных струнах. Лицо ее было задумчивым, глаза смотрели в открытое окно, и впервые за вечер Илья мог внимательно рассмотреть приемную дочь Митро.

Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы, будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза… Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до половины щеки. Цвет глаз — от отца, взгляд — от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке. Да и старше его Ольга была лет на пять… «А эта моложе на двадцать… Ошалел ты, что ли, морэ?» — испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка…

— Это ты ее по-болгарски назвал? — спросил он у Митро.

Тот усмехнулся:

— Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать — окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, чяери и чяери… А когда я Илонку в дом привел, она только взглянула и сразу — Маргитка! Имя-то не наше, красивое — прилипло сразу, как родилась с ним! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось — Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а о том, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь…

— Н-да-а… — Илья снова покосился на Маргитку, которая продолжала без стеснения разглядывать его из своего кресла. — Ну, хороша, конечно, девка… Выдавай поскорей, а то украдут.

— Украдут… — хмыкнул Митро. — На другой день обратно вернут да еще миллион дадут в придачу — заберите, ради Христа…

— С норовом?

— Не то слово… И в кого только? Одно ладно — пляшет хорошо. В ресторане господа просто в остолбенение впадают, бумажки ей под ноги мечут, а она, чертова кукла, прямо по деньгам и жарит: «Наступи-раздави…» Да ладно, что о ней, своей-то дочерью похвались! Варька говорила, она поет хорошо.

— Послушай, коль охота есть, — с напускным безразличием сказал Илья. — Эй! Дашка! Иди сюда!

Дашка подошла, держась за руку брата: в незнакомом доме ей трудно было передвигаться без помощи.

— Спой, чяери, — велел Илья.

Гришка придвинул сестре стул, сам встал за ее спиной, поднял скрипку. Илья жестом попросил гитару, и Митро передал ему свою. Дашка села на стул, расправила юбку. И запела, не дожидаясь тишины в комнате. Тишина эта наступила при первых же низких, тоскующих нотах. В комнате не было человека, который бы не обернулся и не застыл, изумленно глядя в безжизненное лицо певицы. А когда вторым голосом вступил Илья, в комнате стало слышно, как тикают старые стенные часы.

— Тумэ, ромалэ…[17] — вздохом начинала Дашка.

— Тумэ, добры люди… — вторил Илья.

И дальше — вдвоем, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:

Ай, пожалейте тумэ душу мою…

Ай, все богатство мое заберите,

Возвратите тумэ годы мои.

Песню эту сложил Илья и до сих пор не понимал, как она у него вышла. Вроде бы отродясь песнями не занимался… Получилось это как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались из города, с конного базара, в свой табор, стоящий на окраине. Идти было недалеко, но Дашка, устав, присела отдохнуть прямо на обочине дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. В небе треугольником летели журавли. Задрав голову и вслушиваясь в их тоскливое курлыканье, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.

— Что ты, чяери?

— Я спрашиваю — моя мама русская была красивая?

Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке…

— Она была красивая? — повторила Дашка.