Обнаров проснулся оттого, что жена тормошила его за плечо.

– Костя, вставай. Уже семь часов. Опоздаешь. Талгат Сабирович опять будет звонить и ругаться по-узбекски.

Обнаров сел. Кожаный диван под ним жалобно скрипнул. Он огляделся. Пиджак лежал рядом на полу. Один ботинок валялся у входа в гостиную, другой – в центре, прямо посередине ковра. Гостиная была пуста, точно и не было совсем той, которая его разбудила. Вчерашний вечер и прошедшая ночь напомнили о себе гадким горьким привкусом во рту, комом тошноты в горле и адской тупой болью в висках.

Нервно взъерошив волосы, чертыхнувшись, Обнаров пошел на кухню.

Жена выкладывала ему на тарелку овсяную кашу. Яичница, пожаренная с беконом, как он любил, уже стояла на столе, заботливо накрытая стеклянной крышкой. Эта милая, повседневная мелочь сейчас почему-то раздражала, как раздражало это ее покорное внимание. Он бы понял, если бы жена стала пенять ему, выговаривать за вчерашнее, если бы устроила сцену за то, что не ночевал дома. Но эту кроткую амебообразность, это библейское всепрощение ему было видеть тошно.

Обнаров взял приготовленную для него бутылку минералки, приложился к горлышку, выпил половину и громко рыгнул.

Жена поставила пустую кастрюльку из-под овсянки в мойку и повернулась, чтобы уйти. Он поймал ее за руку.

Она остановилась. Теперь она просто стояла и ждала, не показывая ни внимания, ни недовольства.

– Я не помню, говорил или нет, что заказал билеты на послезавтра, – сказал он, чтобы с чего-то начать.

– Какие билеты? – голос был ровным, бесцветным.

– В Хайфу.

– Нет. Не говорил.

Жена осторожно высвободила руку и пошла в спальню, откуда доносилось хныканье сына.

– Мама завтра приезжает поездом в двенадцать. Она присмотрит за Егором, – сказал он вслед жене и пошел в ванную.


– Стоп! Перерыв пятнадцать минут.

В растянутой на снегу палатке Саддулаев сел к монитору и стал внимательно смотреть только что отснятый материал. Он смотрел, хмурился, опять смотрел, и опять хмурился, наконец, что-то недовольно пробормотал по-узбекски.

– Талгат Сабирович, может, чаю? – чтобы сгладить фон, предложила помреж Валя. – У меня цейлонский, с шиповником.

– Мне только шиповника тут… – едва сдерживаясь, гаркнул Саддулаев. – Костю позови!

Просмотрев вместе с Обнаровым запись еще раз, Саддулаев выругался по-узбекски и, ткнув пальцем в монитор, сказал:

– Костя, прости, я не понимаю, что ты играешь! Это, по-твоему, выдержка? Это, по-твоему, дипломатия? У тебя за спиной шестнадцать человек заложников. Ты бандитам хамишь, дерзишь и вообще посылаешь на хрен тех, кто может тебя и еще шестнадцать человек в любой момент по стенке размазать! Ты постоянно провоцируешь их! Ты так наехал на бандитов, что мне их жалко стало! Я тебя сам сейчас шлепну! Ты мне шестой дубль портишь. Валя! – крикнул он помрежу.

– Да, Талгат Сабирович, – тут же услужливо откликнулась та, просунув голову в палатку.

– Принеси мне пистолет. Быстро! Я Обнарова пристрелю.

– Не ругайся, Талгат. Вернусь из Израиля – доснимаем.

– Какой «доснимаем»?! Натура уходит. Снег тает. Смотри, дорога рухнула, лужи стоят. Слушай, какой «доснимаем»?! Это только по календарю февраль. Не бывает февраля с температурой в плюс пять. Через две недели здесь растает все. Работы на час осталось. Соберись, черти бы тебя побрали! Валя!!! – опять крикнул он.

– Уже несу, Талгат Сабирович! – откликнулась та и, юркнув в палатку, протянула Саддулаеву пистолет. – Вот. Как просили.

Последовала немая сцена. Саддулаев не сразу ухватил суть, поэтому какое-то время тупо смотрел на пистолет в руках помрежа и «переваривал».

Обнаров взял пистолет и бросил в руки режиссеру-постановщику.

– Не могу я работать, Талгат. Не мытарь ты меня. Отпусти.

– Как отпусти? Куда отпусти? У меня график! У меня бюджет! У меня не частная лавочка. Кинобизнес не может зависеть от твоих, Костя, капризов! Ты, как Шерстнёв, уважаемых людей подставляешь! Ты на горло мне наступаешь! Я перед тобой сверхзадачи не ставлю. Просто работай!

Саддулаев поднялся, рассерженно топнул ногой. Он хотел еще что-то сказать, но передумал, безнадежно махнул рукой и вышел из палатки.

Андрей Шерстнёв протянул режиссеру руку.

– Здравствуй, Талгат! Не ожидал?

Саддулаев окинул его цепким взглядом. Шерстнёв был пьян, но старательно пытался это скрыть.

– Я вижу, Андрей, у тебя прогресс намечается. Ты сегодня не в стельку. Так, навеселе…

Воодушевленный рукопожатием, Шерстнёв увязался следом.

– Ехал мимо, вижу, ребята твои. Думаю, не прогонишь. Я ведь…

– Витя, готовь свет! – крикнул Саддулаев и погрозил кому-то кулаком. – Звучки, на двадцать четвертой сцене звук, как из преисподней. Я вам, бездельникам, поставлю день простоя. Все на исходную! Три минуты. Гримеры, чтобы мне ни одного блестящего носа и замерзшей морды! Мираб, снимаем сразу с трех точек. Витя, я тебе русским языком сказал, проверь свет!

По съемочной площадке он шел точно полководец среди полков перед началом сражения.

– Талгат Сабирович, нужно подписать, – девушка-бухгалтер сунула в руки Саддулаеву ведомость.

– Видел твоего «Капитана». На премьере, правда, не был. Мне пиратскую копию принесли, – заплетающимся языком Шерстнёв старательно выговаривал слова. – Представляешь, я смотрел и плакал…

Саддулаев вернул бухгалтеру ручку и подписанную ведомость, спросил:

– Андрей, ты сейчас зачем мне это говоришь?

Шерстнёв не слышал. Он неотрывно смотрел на суету съемочной площадки.

– Что ж вы, суки, со мною сделали?! – в отчаянии произнес он. – Ну, ляпнул я со зла англичанам, что вы с Мелеховым треть бюджета картины в карман себе положили. Ну пьяный же я был! Психовал, что меня Обнаровым заменили! Я же не думал, что джентльмены все проверять будут. Интерпол! Скотланд-Ярд! Допросы, опросы… Уголовное дело завели. Как полагается… Деловая репутация! Деловая репутация студии, деловая репутация банка, деловая репутация продюсера, деловая репутация режиссера-постановщика… Даже деловую репутацию бухгалтерши Симы не забыли! Добились. Молодцы! Теперь мне отказывают даже в пробах. Продюсеры… Эти денежные мешки… – он пренебрежительно фыркнул. – Они же все знают друг друга. Мелехов-то не последний! Мелехов в авторитете. Мелехов постарался. Меня после вас никуда не берут. Я бы женские прокладки пошел рекламировать. А меня не берут. Никуда не берут. Кто такой Андрюшка Шерстнёв? Был – и нету! Нету больше Андрюшки-то Шерстнёва! – он обнял режиссера за плечи. – Из театра меня выгнали. Жена меня бросила, все имущество отсудила. В коммуналке кукую. Жрать нечего. Довольны?! Здорово! Блеск! А идейка-то моя «Золотого Орла» в трех номинациях получила. Но кто об этом помнит?! Меня же больше нет…

– Валя! – крикнул Саддулаев помрежу. – Где охрана? Почему посторонние на площадке? Все по местам! Продолжаем съемку!

Заботливые руки гримера только что привели в порядок грим. Теперь гример оценивающе смотрела на лицо Обнарова.

– По-моему, чудесненько вышло! Синячки мы достоверненько нарисовали. Ссадинки освежили. Можно в кадр!

Обнаров кивнул, и тут же, с разворота, лицом к лицу столкнулся с Шерстнёвым.

– Привет, старик! – Шерстнёв был сама любезность. – Я не поздравил тебя с «Золотым Орлом». Поздравляю! – и он с силой ударил Обнарова кулаком в челюсть.

– Прекратите! Прекратите, Шерстнёв! – кричала гримерша. – Талгат Сабирович, сюда! Сюда, скорее!

– Охрана!!! Милиция!!! – истошно вопила помреж Валя и неуклюже, по-женски, отпихивала Андрея Шерстнёва от Обнарова.

Подбежавшие милиционеры тут же скрутили Шерстнёва, враз потерявшего к событиям всякий интерес.

– Оставьте его, – сказал Обнаров.

Он сплюнул кровью, рявкнул:

– Да отпустите, я сказал! – и пошел на площадку.


Вечером Обнаров приехал к сестре.

– Привет, Наташка!

– О, братец изволили пожаловать! Счастье-то какое! – всплеснула руками та и подозрительно стала следить за тем, как неуклюже, боком Обнаров протиснулся в приоткрытую дверь, как, слегка пошатываясь, стал снимать куртку и ботинки.

Сестра подошла, обняла и демонстративно понюхала.

– Ай, молодца! – нараспев сказала она. – Узнаю поганца. Жорик! Порежь лимон и завари чай, покрепче. Будем заслуженного артиста спасать.

– Костя, может, лучше еще по рюмашке, и у нас заночуешь? – крикнул из кухни шурин.

– Я вам покажу «по рюмашке», латентные алкоголики!

Из дальней комнаты в прихожую ураганом влетели двое мальчишек в мушкетерских костюмах. Они тут же повисли на Обнарове и, дергая его за руки и за свитер, стали наперебой клянчить:

– Дядя Костя! Дядя Костя! Поиграй с нами в мушкетеров! Ну пожалуйста! Пожалуйста! Пожалуйста!

Обнаров обнял мальчишек.

– Привет, мои хорошие.

– Так! Марш в комнату. У нас взрослый разговор, – потребовала Наташа.

Но ребятня точно не слышала. Тогда Наташа взяла за руки сыновей и, несмотря на их просьбы и протесты, невозмутимо повела на второй этаж, в детскую.

– Здравствуй, Жора.

– Привет, Костя!

Стоя на пороге кухни, Обнаров не без интереса смотрел, как одетый в белый халат и белую врачебную шапочку Журавлев сосредоточенно месил тесто.

– Что, и пироги будут? – едва скрывая улыбку, уточнил Обнаров.

– Если часика два подождешь, то обязательно будут. Чего случилось-то?

Обнаров пожал плечами.

– По-твоему, родственники нужны только когда что-то случилось?

Он прошел к дивану, сел напротив Журавлева.

– Жорик, тебе заняться больше нечем?

Журавлев не обиделся.

– С Таей поцапался?

Обнаров усмехнулся, грустно, с издевкой.

– У меня на морде написано?

– Он просто боится, – сказала Наташа, входя. – Боится пережить еще раз те страшные полгода. Боится за нее, боится за себя. Боится, что не хватит им сил, везения. Боится, что Бог от них отвернется. Нервы. Ожидание. Жалость, к себе, к ней. Страхи, вымышленные и настоящие. Психика не выдержала. Вот, Жорик, он и напился.

Согбенная поза, безысходно опущенные на колени руки, усталый, затравленный взгляд… Ничем сейчас Обнаров не напоминал того, кого любили и хорошо знали.

Наташа села рядом, обняла брата за плечи, поцеловала в щеку.

– Сознательно ты ее не винишь. Но в твоем подсознании сидит модель счастливой супружеской жизни, без больниц, без лекарств, без тяжелейших периодов реабилитации, без жизни на разрыв. Подсознательно ты делаешь жену виноватой. Ведь реальность и желаемая модель не совпадают. В этом у тебя виновата Тая.

– Прекрати! – с нажимом произнес Обнаров.

– Чаша подсознания переполнена. Уже плотно задействована эмоциональная сфера. Это я тебе как врач говорю. С Таей, пережившей тяжелую психологическую травму, работали психологи. Ты же варился сам в себе. А помощь тебе нужна, и не меньшая. Хочешь, я позвоню знакомому психоаналитику?

– Нет.

– Костя…

– Я сказал – нет!

– Если ты любишь ее, тебе придется еще многое пережить. Права быть слабым ты не имеешь. Если разлюбил, принимай радикальное решение прямо сейчас и не мучай ни ее, ни себя.

– Спасибо, родственники, за поддержку!

Он резко поднялся и пошел к выходу. От этого короткого разговора даже хмель иссяк.

– Костя, а чай с пирогами? – растерянно сказал Журавлев.

– Катитесь вы с вашими пирогами и с психоанализом вашим!


Искупав и уложив сынишку, Тая на кухне мыла посуду.

– Поговорим? – осторожно предложил Обнаров.

Она безразлично пожала плечами.

– Я не вижу твоей дорожной сумки.

– Я не поеду.

– Что значит «не поеду»? Это нужно, Тая. Всего на неделю. Доктор Михайлович ждет нас.

Она обернулась, улыбнулась, и нельзя было понять, что означает эта улыбка.

– Это из-за вчерашнего, да? Глупо. Глупо! Ну, прости меня! Хотя, если разобраться, вчера не было ничего такого…

– От тебя пахнет спиртным, – прервала она. – Мне противно.

Она отвернулась. Обнаров усмехнулся, надменно, холодно.

– Значит, ты придумала мне месть! Месть?!

Он взял жену за плечи, тряхнул, потом развернул, заставил посмотреть в глаза.

Ладошкой Тая смахнула бежавшую по щеке слезу.

– Мне сегодня приснилась бабушка. Никогда не снилась, а сегодня…

Обнаров вскинул руки, точно защищаясь от того, что может услышать.

– Мы стояли у реки: ты с Егором, я и бабушка. Бабушка все уговаривала меня не плакать, а я плакала. Я от вас уходить не хотела. Потом бабушка взяла меня за руку, и мы пошли через мост. Мы перешли на другой берег, а там все было не так. Вернее, там ничего не было, кроме света. Такой необычайно яркий свет… – она замолчала, словно пытаясь припомнить мельчайшие детали.

Обнаров опустился перед женой на колени, нежно обнял ее.

– Прости меня. Прости, пожалуйста. Ради Бога, прости меня… – с болью в голосе произнес он.