– Татьяна Александровна! Мне очень нужно поговорить с вами, – Сидоренко наклоняется ко мне через спинку кресла, – и об очень важном для меня деле.

– Говорите.

– Не здесь, я не хочу, чтобы нам мешали, позвольте мне прийти завтра вечером к вам.

Он взволнован. Я сразу понимаю, в чем дело, и хочу сказать, что это напрасно, что не надо, но это выйдет длинный разговор, пусть завтра.

А теперь я хочу смотреть на эти глаза, полузакрытые густыми ресницами, такие грустные-грустные, на эти нахмуренные бархатные брови. На всю эту грациозную фигуру, сидящую на другом конце площадки.

Я киваю, только бы Сидоренко отвязался от меня теперь, но Виктор Петрович хочет еще что-то сказать мне. Женя, вспомнив свою обязанность, является и тащит его в комнаты смотреть какую-то сванетскую скрипку.

Я тоже поднимаюсь, но Старк, не меняя позы, говорит:

– Не уходите, я не буду ничего говорить, я даже не буду смотреть на вас. Неужели вам трудно сделать для меня такую малость… Я завтра уезжаю, дайте мне несколько минуть побыть около вас.

Мое сердце мучительно сжимается.

«Смотри, смотри, – думаю я, – смотри в последний раз. Это все так красиво, так ярко, а ты не смеешь пережить этого. Тебе жаль, скряга, заплатить за это разбитой жизнью. Ты боишься за себя, тебе надо что-то на каменном фундаменте, а бабочку с блестящими крыльями ты упустишь… В последний раз… Так дай наглядеться на тебя! Вот ты не смотришь на меня, а если бы ты взглянул… В груди моей все дрожит – все рвется к тебе, но мне нельзя, нельзя…»

Он делает движение, словно желая потянуться, сбросить какую-то тяжесть. Это движение охватывает меня какой-то негой, красный туман застилает все. Я вскакиваю, протягиваю руки и кричу:

– Я не могу! Милый, я больше не могу!

Я слабо отдаю себе отчет, как я бегу в дом, падаю на руки Жени и будто во сне твержу:

– Домой, скорей домой, у меня солнечный удар!


Вчера перепуганная Женя привезла меня домой полумертвую. Все поверили солнечному удару, даже доктор, который прочел мне нотацию о том, как опасно пить крюшон в жару.

Сидоренко и Старк приходили вечером узнать о моем здоровье. Им сказали, что все благополучно и я, наверное, встану завтра.

Я встала, но не выйду из своей комнаты, пока он не уедет.

Я написала телеграмму Илье. Я умоляла его приехать немедленно. Я разнемоглась и не могу переносить жары. Я ее сама отнесла на телеграф. Темно – никто меня не видел. Мне стало легче – я хороню свою грезу.

Тихонько пробираюсь домой. У нас сидит Сидоренко.

Он, верно, дожидается, не выйду ли я из своей комнаты, но он не дождется.

Я иду тихонько и хочу незаметно проскользнуть в сад через заднюю калитку.

От забора отделяется фигура.

Старк!.. Я отшатываюсь, сил у меня нет, я протягиваю руки, точно стараясь защитить себя от удара, и хриплю:

– Ради бога, ради всего для вас святого, не подходите ко мне!

– Милая, – говорит он, – чего ты боишься? – Я хочу доказать тебе, что люблю тебя. Моя страсть сильна, но моя любовь еще сильнее. Любовь моя нежная, преданная, верная. Брось все – пойдем со мной. Я буду жить только для твоего счастья.

– Нет, нет! Поймите, что у меня к вам одна страсть – любви нет. Я люблю другого, – говорю я с сухим рыданием. – Я прошу у вас жалости, наконец! Вы поняли, что можете меня заставить броситься за вами, очертя голову. Хотите, чтобы потом всю жизнь я презирала себя. Вы хотите воспользоваться минутой моей слабости, моей болезни… О нет! Тысячу раз нет!

– Радость моя, да пойми, что у меня не увлечение, не одна страсть. Я тебя люблю, люблю… Ах, конечно, ты не поверишь! Чем я могу доказать тебе?.. Вот что: я уеду, уеду сегодня же с первым пароходом. Я не хочу воспользоваться твоей слабостью, твоей болезнью, как ты говоришь. Я буду ждать тебя через два месяца в Риме. Ты мне говорила, что непременно должна ехать туда. Веришь ли мне теперь? Веришь ли моей любви? Ведь я мог быть счастливым – сейчас, сию минуту. Милая, милая, я буду ждать тебя в Риме. Ты приедешь, я в этом уверен. Ты сама поймешь за время разлуки, что ты моя и должна быть моей. Веришь?

Я киваю.

– Я буду писать тебе, это ты должна позволить. Я не требую ответов на мои письма, но прошу иногда написать два слова. Правда, милая?

Какой музыкой звучит для меня этот голос!

– Да, – шепчу я, как во сне, и смотрю на него.

– Не смотри на меня так, Тата, – он закрывает глаза, – я боюсь упасть к твоим ногам. Я не смею поцеловать даже твою руку, чтобы не потерять голову от прикосновения к тебе.

Он схватывается за голову и шатается, я делаю невольное движение к нему.

– Не подходи, Тата, – он выпрямляется. – Я хочу, чтобы ты верила мне, а сейчас я не отвечаю ни за минуту более. Помни, я жду тебя. Уходи, уходи! – вырывается у него почти крик, и он бежит вниз по обрыву, перепрыгивая через кусты. Камни сыплются из-под его ног.

Я протягиваю вперед руки и шепчу: «Вернись, вернись…»


Я в качестве больной не выхожу из своей комнаты и вспоминаю, вспоминаю…


Зачем все так ласковы со мной – Женя, Марья Васильевна? Я чувствую, как они полюбили меня, и мне больно, больно. Нити, связывающие меня, делаются все крепче и крепче. Как могу я уйти? Ведь теперь у меня не один Илья, а мать, сестры, брат!

О, как мне больно, как больно!


Надо же, наконец, мне выздороветь! Все окружающие огорчены моей болезнью. Даже Катя два раза меня навестила. Женя несколько раз умоляла впустить Сидоренко, уверяя, что ей его уже жалко. Но до приезда Ильи я не хочу его видеть. Обижать его не хочу, а объяснение его совершенно лишнее. Он сам с приездом Ильи увидит, что ошибался.


Илья приехал. Я бросилась к нему и разрыдалась. И я думала, что могу изменить ему, оставить его и эту семью, которая для меня стала родной?!

Я сходила с ума. Я этого никогда не забуду. Это было красиво, но это одна мечта – и пусть останется мечтой.

Жизнь моя прочно устроена, у меня есть настоящая любовь, прочная любовь, долг, а то, что еще кипит во мне, пройдет. Ни одного воспоминания не надо! Это пройдет.


Время – лучший целитель! Время и Илья.

Илья счастлив, видя меня рядом с матерью. Глядя на Женю, на ее привязанность ко мне, он даже умиляется, но не хочет показать этого. Катя его смущает, и мне кажется, что он иногда сурово на нее поглядывает.

– Мстить нехорошо, Катя, и я не восстанавливаю Илью против тебя, но меня это немного забавляет.

– Нехорошо также подслушивать, но зачем же вы так громко говорите под окном у меня?

– Катюша, – говорит Илья – мне странно, что ты относишься к Тане, как к чужой.

– Мы такие разные люди! – отвечает Катя.

– Но Женя, мама, Андрей сошлись с ней.

– Женя и Андрей – еще дети, а мама – сама доброта.

– А ты находишь, что нужно быть или ребенком, или самой добротой, чтобы любить Таню? – спрашивает насмешливо Илья.

– Я этого не говорила, Илюша, но у меня характер не экспансивный, даже несколько угрюмый, я не могу сходиться так скоро с людьми, да еще с людьми, мне совершенно не подходящими.

– В чем же она не подходяща для тебя? – интересуется Илья, и в голосе его слышится раздражение.

– Во всем.

– Это не ответ!

– Ну хотя бы потому, что у нее на первом плане красота, веселье, шутки, а я смотрю на жизнь немного серьезнее.

– Вот как! Я всегда думал, что Таня – женщина, живущая для искусства и семьи, а теперь оказывается, что она умеет только наряжаться да шутки шутить, – говорит Илья насмешливо. – Ты, Катя, хотела бы, чтобы она ходила в черном платье, делала постное лицо, навязывала всем свое образование, свои знания, свой талант.

– Я не узнаю тебя, Илья, – гордо говорит Катя, – ты словно хочешь сказать, что это я кому-то навязываю мои знания!

– Катя, ты несправедлива к Тане.

– Я признаю ее знания, образование, талант, но она сама все это не ставит ни в грош, это все ей нужно только как рамка. Ей дороже ее красивые ноги, чем ее талант, и модная шляпа, чем ее знание высшей математики. Если хочешь знать… я ей не доверяю, Илья, и я не верю в твое счастье с ней.

– Я тоже не узнаю тебя, Катя, – вспыхивает Илья. – Прости, но твои слова производят впечатление, что ты завидуешь более умной, более блестящей женщине.

– Нет! – восклицает Катя. – Я завидую ей только в том, что она отняла тебя от нас! И не требуй ты от меня к ней любви.

– Она отняла меня от вас? Это ложь. Я люблю вас всех по-прежнему, ты это прекрасно знаешь. Но почему я должен отказаться от личного счастья? Отчего мы не можем жить все вместе, взаимно любя друг друга?

– Этого быть никогда не может! Я мечтала, Илюша, первый раз в жизни мечтала, как мы будем жить с тобой вместе. И вдруг эта женщина, чужая мне, несимпатичная мне…

– Довольно, Катя, прости, но слова твои звучат очень странно, как будто бы ты мечтала о каких-то материальных удобствах. Оставим этот разговор. Я вижу, что все это непоправимо.

Он поворачивается и идет в дом.

Катя, пораженная, оскорбленная, сидит молча несколько минут и потом, положив голову на спинку скамейки, горько плачет.


Между Катей и Ильей натянутые отношения, и Марья Васильевна страдает. Пора бы нам уехать.

Я молчала несколько дней и наконец заговорила с Ильей. Я доказывала ему, что он несправедлив, называя настроение Кати капризами старой девы. Я пробовала объяснить, что у Кати ко мне ненависть тела, как есть любовь исключительно плотская, но он шутливо сказал:

– Это ты, Танюша, занимаешься психологией, а для меня это китайская грамота. Я это называю самоковырянием.

– Значит, надо жить только инстинктами?

– Нет, и разумом.

– А когда разум не действует?

– Тогда садятся в сумасшедший дом, – смеется Илья.

– Нет, не шути, Илюша, поговорим хоть раз на эту тему. Почему ты словно боишься этих вопросов?

– Танюша, да я профан во всех этих тонкостях. Это нечто вроде разглядывания своего пупа у факиров. Ну, детка, не сердись! – Он берет меня за руку.

Я не сержусь. Я верю: он простой, здоровый человек, но разве это мешает понимать чувства других?

– Ты ужасно любишь слова, Таня! – говорит иногда Илья.

Да, я люблю слова, красивые слова, слова любви, как люблю стихи, а слова тем и хороши, что, как вдохновенные стихи, идут от сердца, и если это придумано, сочинено, то сейчас же чувствуется.

– Что мне делать, если для меня слова иногда слаще поцелуев?


Ужасно хочется уехать, но я не смею просить Илью об этом. Он так давно не виделся со своими. Он уговаривает их всех переехать в Петербург и жить с нами.

Мне все равно. Я люблю их всех, даже Катю люблю. Конечно, месяц назад я бы очень была недовольна; одна мысль, что в нашу жизнь с Ильей войдет посторонний элемент, привела бы меня в ужас, но теперь я рада. Давайте мне больше забот, привязанностей, больше долга. Чем больше, тем лучше!

Я забилась в саду в кусты азалий и читаю письмо. Зачем? Оно не даст мне ничего, кроме боли и сознания, что всего этого никогда не будет. Я теперь вижу, что не могу расстаться с Ильей, что жизнь моя без него немыслима. Можно прожить без цветов и фейерверка, но без пищи и тепла не проживешь…

Но фейерверк и цветы так красивы!

Сидоренко ходит растерянный, пристально наблюдает за мной и за Ильей и делается то мрачен, то нервно весел. Его, очевидно, мучает вопрос, любим ли мы друг друга.

У Ильи очень сдержанная манера обращения со мной при посторонних, даже при матери. Он часто подшучивает надо мной, как и над другими. Прежде я этого не замечала, а теперь меня это злит.


Вот второе письмо – он уже в Италии.

Как все красиво в его письмах, и как все эти описания, впечатления переплетены со мной. Это слова, одни слова. Может быть.

Кучер, от избытка чувств дающий без слов пинок соседней кухарке, стоя под воротами, может быть, любит в сто раз искренней и крепче, но ведь такой любви мне не надо.

«Милая, напиши хоть строчку на carte-postale мне сюда, во Флоренцию. Ну хоть два слова: здорова, помню… Но я буду знать, что твоя ручка держала этот клочок бумаги. Я пишу тебе карандашом, на скамейке, в Siardino Boboli.

Передо мной город в дымке заката, кругом розы и ты… Ты всегда со мной… Ты так вошла в мою жизнь, в мое тело, в мою душу, что я не умею отделить себя от тебя… Я стараюсь смотреть на все красивое в природе и искусстве, точно ты смотришь из моих глаз. Я нарочно останавливаюсь в музеях перед теми статуями и картинами, о которых ты упоминала в разговоре, стою целыми часами и думаю: пусть она любуется, постою еще. Довольна ли ты, радость моя? Недавно на площади я чуть громко не сказал: сядем спиной к тра-му, чтобы он не нарушал твое впечатление о лоджии и синьории…

За городом я собираю целую толпу маленьких оборванцев – кормлю их макаронами и сластями и говорю им, что это угощение прислано им из России одной прелестной синьорой.