А что за чудное создание, этот ребенок! Какой ум, какая удивительная доброта! Милая, милая крошка!

Как бежит время, ему уже четыре года, это маленький человечек, и я боюсь, что будет дальше. Скоро он задумается, отчего мама, его обожаемая мама – как я благодарна Старку, что он внушил ему эту любовь, – не живет с ним постоянно? Перестанет же он верить в существование больных дедушки и бабушки, которые держат его маму вдали от него.

Для посторонних, для знакомых Старка я – крестная мать Лулу, кажется, даже сестра или подруга его умершей матери. Ребенок называет меня мамой, потому что от него скрывают смерть матери.

Как это глупо! Но я делаю это для Ильи. Меня поразило даже, как он болезненно боится, чтобы кто-нибудь не заподозрил истины. Но о ней никто и не догадывается в Петербурге, а здесь… Здесь это секрет Полишинеля… Старк ничего не умеет скрывать, ему трудно удержаться, чтобы не язвить меня…

Однако экспресс! Бесконечные остановки.


С Катей я встретилась здесь два года назад.

Старк купил в Нельи маленькую виллу, и Латчинов поселился на лето у него.

Когда я приехала, на другой день явилась к Латчи-нову Катя. Она приезжает аккуратно два раза в неделю к нему для исполнения своих секретарских обязанностей.

Со Старком они встречались у Латчинова, и симпатия Кати к Старку превратилась в дружбу.

Когда Катя приехала, мне невозможно было не видеться с ней.

Латчинов просил у меня извинения, что он не позаботился устроить так, чтобы мы не встречались у Старка.

– Можете представить, – говорил он, и я первый раз видела его в таком смущении, – я совершенно упустил из виду, что Екатерина Львовна – сестра вашего супруга.

И Катя узнала все.

Ребенок упал и ушибся. Мы его утешили и совершенно забыли об этом.

Старк вернулся на дачу по обыкновению, в семь часов, из своей конторы. При первом взгляде он сейчас же углядел маленькую ссадину на остреньком подбородке Лулу и, конечно, всполошился. Он ядовито заметил, что, вероятно, дамы увлеклись разговорами о туалетах, и с беспокойством стал спрашивать ребенка, как он себя чувствует.

– Полноте сокрушаться, – хотела я пошутить, – охота обращать внимание на такие пустяки. Это может испугать только такого необыкновенного отца, как вы.

– Это вы необыкновенная мать! – крикнул он со злостью. – Вам было бы все равно, если бы ваш сын убился насмерть!

Я взглядываю на личико Лулу – оно изображает ужас, глаза полны слез. Он не может слышать ссоры, брани и требует, чтобы все поцеловались. Я беру его на руки и говорю:

– Не плачь, дитя мое, папа шутит, папа сердится на камень, который ушиб тебя.

Ребенок успокаивается и доверчиво смотрит на меня, а я говорю Старку по-русски, так как Лулу еще плохо понимает этот язык:

– Перестаньте придираться ко мне при ребенке! Или вы желаете, чтобы он разлюбил меня?

– Теперь он мал, а когда вырастет, сам поймет, что он для своей матери только хорошенькая игрушка.

– Если вам угодно будет, – говорю я с негодованием, – в другой раз разыгрывать драму мне в назидание, то потрудитесь нанять театрального ребенка, если вам необходим ребенок для моего извода.

Он хочет что-то отвечать, но Катя встает удивленная, растерянная.

Мы оба так обозлились, что забыли о ее присутствии.

– Катя, – говорю я, – простите, что Эдгар Карлович сделал вас свидетельницей семейной сцены. И я ухожу с ребенком в другую комнату. Я тогда до того взбесилась, что у меня дрожали руки, когда я расставляла игрушки на полу. Я старалась смеяться и шутить, чтобы развлечь ребенка, но его не обманешь, он тревожно взглядывал на меня и спросил:

– А ты тоже сердишься на камень, мамочка?

Его уже тогда трудно было обмануть, а что же дальше?

Это была не первая сцена со Старком.

Когда ребенок был совсем крошкой, я, приезжая его навестить, жила в отеле, проводила с ним весь день, до прихода Старка, а затем уходила. Но ребенок стал понимать, он привязывался ко мне, и плакал, когда я уходила. Я стала оставаться на весь день.

Старк старался сидеть у себя в кабинете, но Лулу требовал нас обоих вместе.

В прошлом году я впервые остановилась в доме Старка.

Да, чем больше понимал ребенок, тем более я приходила в отчаяние.

Мальчик чуток и нервный ужасно. Да и как ему не быть нервным? В каком состоянии я носила его! А Старк, как нарочно, в моем присутствии нервничает, злится. Мне иногда кажется, что он ревнует ребенка ко мне, а иногда я бываю уверена, что это месть. Мы очень редко разговариваем со Старком наедине и только о делах, но и эти разговоры кончаются всегда ссорой. При других он очень корректен и вежлив со мной, но от намеков и шпилек удержаться не может. То же самое и в письмах: нет-нет да и сделает больно.

Он мне пишет только о ребенке, другого в его письмах нет, но…

«Вчера в вагоне напротив меня села пара – муж и жена, с ними был их ребенок. Мать целовала его, и мне тяжело и завидно. Ребенок потянулся к моей палке… „Господин, верно, не любит детей?“ – спросила молодая женщина, видя, что я отодвинулся в угол. Мне стало жаль, что я обидел бедняжку. „Нет, сударыня, мне завидно смотреть, как вы ласкаете своего ребенка. У моего нет матери“».

Ну зачем? Зачем это писать? Я понимаю, он мне мстит, но зачем он мучает ребенка?

Латчинов однажды решительно сказал мне:

– Татьяна Александровна, объясните Старку, что нельзя при ребенке вечно жаловаться, что жизнь его разбита и что, если он умрет, ребенок будет одинок и заброшен. Запретите ему эти вечерние молитвы!

Даже та любовь, которую он внушил ребенку ко мне, какая-то больная. Я будто фея, слетающая откуда-то.

У Лулу ко мне нервная страстность, и в первые дни он не отходит от меня, жмется ко мне. Каждый вечер спрашивает: «Ты не уедешь завтра?»

Как медленно идет поезд.


Когда Старк устроил мне сцену при Кате, это все тоже вертелось у меня в голове. Я тогда старалась только успокоить Лулу, и мне это удалось.

Он начал смеяться. У него такой же красивый смех, как у его отца, и так же он слегка закидывает голову и щурит глаза, когда смеется.

Катя вошла в самый разгар нашей игры, глаза ее были заплаканы. Это меня поразило.

– Шли бы вы помириться с ним, чего вы разозлились?

– Я не хотела ссориться, не хочу и мириться. Это выйдет только лишняя сцена, и я нарвусь опять на дерзость.

– Дерзость! – восклицает она с нервным смехом. – Вы, Тата, так избалованы людьми, что всякое замечание принимаете за дерзость! Что вы удивленно смотрите на меня? Вы считаете себя за центр мира и требуете, чтобы все преклонялись перед вами.

– Лулу, беги-ка скорей к няне! – обращаюсь я к ребенку. – Скажи ей, что дождь прошел и можно гулять.

Когда он уходит, я поворачиваюсь к Кате:

– Вы ошибаетесь. Я вовсе не требую поклонения.

– Нет, требуете, – прерывает она меня. – Женщины, подобные вам, знают только свои страсти и причуды. Они коверкают жизнь окружающим и еще удивляются, как это те кричат, когда им больно! Такие женщины, как вы, только и носятся сами с собой! Есть же, наверное, в вас какие-нибудь достоинства, за что вас так любят, но вы сами любви не понимаете, вам нужны только ощущения. Вы даже на страдания, как будто только одни, имеете право, а если страдания других портят вам аппетит, вы кричите, что вас оскорбили!

– Послушайте, Катя. Что я терпела и терплю, я не буду рассказывать. Я понимаю, что вы не можете относиться ко мне справедливо: я очень виновата перед вашим братом, но он простил мне. Простите и вы.

– Мой брат сам по себе, а я сама по себе, – говорит Катя. – Мой брат простил вам потому, что не может жить без вас, потому, что любит вас. А я не могу вам простить. Не за брата, нет. Вы вернулись к нему и няньчитесь с ним. Я отдаю вам справедливость, вы идеальная ему жена теперь… Я не могу простить вам вот за того другого, которому вы исковеркали жизнь только потому, что вам понравились его красивые глаза!

– Значит, мне следовало бросить вашего брата?

– Конечно. Ваше место здесь, около вашего ребенка. Эдгар Карлович сейчас мне рассказал все. Он говорит, что не имеет на вас претензий как на женщину, но он страдает, он мучится мыслью, что его ребенок лишен матери. Осуждают женщину, когда она бросает детей для любовника. И вы поступили так же! И я осуждаю вас, хотя бы этим любовником был мой брат.

Она ушла, хлопнув дверью. Эта сцена ярко стоит в моей памяти…

Слава богу, Кёльн проехали! Ночь. В вагоне все спят, но я не могу спать, я еду к своему сыну.

Как медленно, медленно идет поезд!


После этой сцены Катя как-то вдруг стала мягче. Она нашла оправдание своей антипатии ко мне, и рядом с этим у нее явилось материнское чувство к моему сыну, она привязалась к нему, как иногда старые девы привязываются к чужим детям.

Да и как не любить это очаровательное существо! Его любят все без исключения.

Когда он болел корью, то не только знакомые, но и булочник, угольщик, молочница справлялись каждый день о его здоровье, приносили цветы, игрушки.

Старк любит его не как отец, а как самая страстная мать. Надежду, что он когда-нибудь женится, я теряю все больше и больше. Его любовь к ребенку иногда переходит все границы.

Помню эту корь Лулу. Старк совсем потерял голову и вызвал меня отчаянной телеграммой. Что я чувствовала за время, пока летела в Париж!

Я приехала как раз во время визита доктора; он меня успокоил, что корь легкая, что опасности нет никакой. Я хотела было утешить Старка, но он наговорил мне ужасных вещей на тему моего равнодушия к ребенку.

Ах, как медленно идет поезд!


Выскакиваю из вагона, забыв о вещах, да и обо всем на свете. Я вижу группу людей на платформе, от нее отделяется маленькая фигурка в белом платьице.

Еще секунда – и я прижимаю ребенка к своей груди, стараюсь удержать слезы и целую его, целую… Он обнял меня и молча прижался своей черненькой головкой к моей щеке. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю и опоминаюсь только тогда, когда слышу спокойный голос Латчинова:

– Татьяна Александровна, вы задушите Лулу. Мы тоже существуем и хотим поцеловать вашу ручку.

Я не выпускаю Лулу и говорю, смеясь сквозь слезы:

– Вот вам моя щека, дорогой Александр Викентье-вич, поцелуйте меня, я так рада вас видеть!

Он, смеясь, целует меня.

– Поцелуйте и вы меня, Эдгар, – обращаюсь я к Старку, – и дадим слово не браниться во время моего пребывания у вас.

Он едва касается губами моей щеки и спрашивает:

– Где же ваши вещи, Татьяна Александровна?

– Ах да, вещи! Они там, в вагоне, – я неопределенно машу рукой и опять заключаю в объятия мое сокровище.


За завтраком я тоже не могу оторваться от Лулу.

– Вы оба не едите и только целуетесь, – замечает с улыбкой Старк. – Я вас рассажу.

– О нет, нет, папа, я ем, все ем! – И маленькая ручка крепко цепляется за меня.

– И я ем, ем, все ем! – вторю я. – А после завтрака мы откроем сундук и посмотрим, что там есть. Что бы тебе больше всего хотелось? – спрашиваю я, зная, что ему хотелось большой пароход, который можно пускать в бассейне. – Ну скажи-ка?

– Чтобы ты приехала.

– А потом?

– Санки.

– Но теперь лето.

– Ах да! Тогда живую лошадь.

На моем лице выражается такое огорчение, что я не могу вот сейчас вынуть моему сынишке живую лошадь из чемодана, что Латчинов и Старк смеются, глядя на меня.

– Опростоволосились, мамаша. Как это, в самом деле, вы лошадь-то не привезли? – говорит Васенька.

Васенька после болезни Старка так и не вернулся в Рим, страшно ругает Париж и этих мелких французов, но не уезжает обратно.

Я смотрю на Васеньку пристально и с удивлением восклицаю:

– Васенька, да вы похорошели! У вас ужасно элегантный вид!

Эти годы в Париже он сильно нуждался. Латчинов и Старк выдумывали все способы, чтобы помочь ему, но это плохо удавалось. Трудно было заставить его принять эту помощь. Он согласен был только кормиться у Старка.

Васенька смотрит на меня и говорит гордо:

– Это я разбогател теперь.

– Каким образом?

– Зарабатываю много. Деньги некуда девать. Вот сегодня сто франков получил. Не верите? А это что? И он вытаскивает из кармана скомканный стофранко-вый билет.

– Что же, неужели пинны и Колизей при лунном свете оценены наконец Парижем?

– Эка захотели! Кто их хочет покупать? Нет, я теперь порнографические картинки рисую.

– Вы?

– А вы что думали! Дама в рубашке пишет письмо! Дама в штанах нюхает розу! Дама без всего идет в ванну, дама… А ну их к черту! Я вот за эту самую кампанию сто франков и получил.

– Какая же это порнография?

– А что же это, по-вашему? Для эстетического наслаждения эти дамы рисуются? Так, старичкам на утешение! Леда Микеланджело не порнография, это произведение искусства. А дамы мои – игривый сюжетец.