Она была благодарна Палевскому, и не только за то, что он ни словом не обмолвился о невольно подслушанном разговоре двух сплетниц, как и не делал никаких намеков по поводу ее пребывания в Вильне, но и за этот вальс, принесший ей восхитительные ощущения, какие она до сих пор ни разу не испытывала в своей жизни.


Едва Докки рассталась с генералом, как барон Швайген повел ее танцевать котильон.

— Вы, оказывается, знакомы с нашим Че-Пе, — ревниво сказал он.

— Кто это? — не поняла она.

— Граф Палевский.

— Нас только что познакомила госпожа Головина, — как можно небрежнее ответила Докки. — Кстати, ее сын служит в вашем полку.

— Корнет, — кивнул барон.

— Она просила…

— Непременно присмотрю, — улыбнулся Швайген.

— Спасибо, — пробормотала Докки, подумав, какой все же барон славный человек. — Он у нее младший.

— Знаю, — мягко сказал полковник.

Помолчав, он все же спросил:

— И все же, позвольте полюбопытствовать, каким образом Че-Пе удостоил вас танца?

— Едва он меня увидел, как был сражен моей неземной красотой, — принужденно рассмеялась она. Ее саму мучил этот вопрос. — Конечно, случайно. Мадам Головина нас представляла друг другу, когда зазвучала музыка, и, вероятно, ему было неловко не пригласить меня на танец — он увидел, что я без кавалера…

— Че-Пе — и неловко?! — рассмеялся Швайген. — Такого просто не бывает.

— Почему вы его так называете? — спросила Докки.

— Четыре буквы «покой», — пояснил ей Швайген. — Павел Петрович Палевский — три «покоя»…

— А четвертая? — она была заинтригована.

— Клички лошадей генерал-лейтенанта по традиции начинаются с буквы «покой».

Докки вспомнила роскошного гнедого коня генерала, на котором он гарцевал сегодня в городе. «Интересно, какая у него кличка? Покой? Простор? Или что-нибудь из древнегреческого — Пегас, Посейдон…»

— …Персей, — услышала она голос барона и кивнула, не удивляясь, что генерал предпочитает древнегреческие имена, как и, верно, древнеримские. «Есть в нем что-то от той эпохи — сила, уверенность, бесстрашие… „Пришел, увидел, победил“», — вспомнила она известное латинское выражение, разволновалась, уразумев, куда завели ее мысли о Палевском, и потому обрадовалась, когда зазвучала музыка, возвещавшая начало котильона.

Впрочем, этот веселый танец ей вскоре так наскучил (особенно утомительно было дожидаться своей очереди исполнять фигуры), что она с трудом дождалась его окончания. К счастью, — поскольку пар было много, — танцующих разбили на несколько групп, а фигуры повторяли всего по нескольку раз, и танец длился не слишком долго. Докки неожиданно для себя поняла, что вся прелесть котильона была для нее потеряна именно в тот момент, когда она увидела, что граф Палевский не принимает в нем участия.

После танца она предложила своим родственницам поехать домой, но те были твердо намерены остаться на ужин, сервированный в душном, битком набитом столами и людьми помещении.

— Как ты смогла познакомиться с Палевским? — сразу спросила Мари, едва они уселись на свои места в углу столовой.

— Нас представила госпожа Головина — ее сын служит под его командованием, — ответила Докки, внимательно изучая тушеного цыпленка на своей тарелке. Ужин оказался весьма скромным, особенно за тем столом, где они расположились.

— Как полезно иметь много знакомых, — язвительно протянула Аннет. — Всегда кто-нибудь окажет любезность.

Докки промолчала, но заметила, как Жадова, Алекса и Мари многозначительно переглянулись. Барышни перешептывались между собой, бросая взгляды на Докки.

— Вы обещали нас представить генералу Палевскому! — вдруг в сердцах воскликнула Ирина, обращаясь к барону Швайгену, который сидел с ними за одним столом.

— Обещал?! — Полковник с недоумением посмотрел на покрасневших девиц, требовательно на него уставившихся.

— Граф мне не близкий приятель, — объяснил барон. — Он мой начальник, командующий даже не бригадой, а корпусом. У него под началом тысячи солдат и сотни офицеров. Мне жаль, что вы обманулись в своих надеждах, но ежели я мог, то сделал бы все возможное. Впрочем, баронесса теперь знакома с генералом, так что скоро, думаю, наступит и ваша очередь.

— Докки думает только о себе! — выпалила Натали.

Алекса для вида побранила дочь, барон с сочувствием улыбнулся Докки, а Ламбург принялся подробнейшим образом описывать свои впечатления от бала, особенно от бесед с важными чинами, которые сегодня удостоили его своим вниманием. Докки же, с нетерпением ожидая окончания ужина и возвращения домой, несколько раз ловила на себе задумчивые взгляды графа Палевского, сидевшего в дальнем от нее конце комнаты.

Глава VII

— Они живут на мои деньги, в моем доме, пользуются моими связями и еще на меня дуются, потому что, видите ли, за мной ухаживают их женихи, хотя это вовсе и не женихи, во всяком случае, не их, — жаловалась Докки Афанасьичу.

— Давно говорил вам, барыня, чтоб вы гнали этих прихлебательниц в шею, — говорил слуга, поднося ей «народное средство от всех болезней» — полрюмки водки.

— Ой, не могу пить эту гадость, — Докки с отвращением взглянула на водку. — Лучше принеси мне вина.

— Какая от вина польза? Вода крашеная, — Афанасьич сунул ей в руку рюмку и приготовил кусок хлеба с соленым огурцом. — Выпьете, барыня, и сразу успокоитесь. Ну, оп-оп!

— Успокоюсь… — Докки понюхала водку, сморщилась, одним глотком выпила обжигающую жидкость, задохнулась и передернула плечами. Афанасьич быстро передал ей закуску.

— Бррр, какая мерзость! — она пожевала корку с огурцом и пригорюнилась.

Когда они в пятом часу утра вернулись с бала и разошлись по комнатам, Докки не смогла заснуть и спустилась на кухню выпить лимонаду, где ее и нашел Афанасьич. Теперь они сидели вдвоем: она — в пеньюаре, зябко кутаясь в огромную шаль, Афанасьич — в дневном платье, будто и не ложился. Он всегда дожидался барыни, и только удостоверившись, что она в целости и сохранности находится в своей комнате, шел отдыхать, чутко прислушиваясь ко всем шорохам в доме.

— Какая ж мерзость, барыня? — по привычке возразил он. — Самая что ни на есть целебная михстура от напастей и всякой нечисти.

— Эта Жадова… Она рассказывает обо мне ужасные вещи, — продолжала Докки. — Что я-де расстроила предполагаемую помолвку князя Рогозина, а теперь отбиваю барона Швайгена у ее дочери и женихов у племянниц. Хотя Рогозин ни с кем не собирался обручаться, барон вовсе не ухаживал за Лизой, а с кавалерами Ирины и Натальи я и вовсе едва знакома. И еще они говорят, будто я вышла замуж из-за денег и теперь ищу нового мужа, которого убьют на войне, а я опять получу наследство.

— А вы не слушайте, — сказал Афанасьич. — Бабы злые и глупые, только и знают, что языками чесать.

— Как не слушать?! — Докки застонала и стала раскачиваться взад и вперед на лавке, причитая: — Алекса всем говорит, что я тайно помолвлена с Ламбургом, можешь себе представить?! И что она должна за мной присматривать, иначе я промотаю все свое состояние. А Мари… Она тоже злится на меня и утверждает, что я приехала в Вильну в поисках новых любовников, и жалуется, что переманиваю женихов Ирины. А я не переманиваю! И не виновата, что генерал пригласил меня танцевать: ведь не должна же я отказываться, ежели меня приглашают?!

— Не должны отказываться, — подтвердил Афанасьич и разлил еще водки по стопкам. Себе — полную, а Докки — половинку.

— Ну, давайте, оп-оп, по холодненькой, — он придвинул рюмку барыне и залпом опорожнил свою.

Докки опять понюхала, поморщилась и выпила, после чего поспешно сунула в рот кусок хлеба. Она редко пила спиртное, тем более «холодненькую», поэтому ее быстро развезло, на душе вроде бы полегчало, хотя все равно было муторно и противно.

По дороге с бала Алекса и Мари обсуждали вечер и офицеров, девицы шушукались, а потом задремали, и их еле добудились по приезде. И все упорно игнорировали Докки, будто ее вовсе с ними и не было. Особенно ее обижало поведение Мари, которая пусть не в деталях, но знала и историю ее замужества, и то, что за все годы вдовства Докки никогда не поощряла ухаживания мужчин. И что поездка в Вильну была вызвана совсем другими причинами. Теперь Докки горько пожалела, что доверяла кузине, хотя в ней все же теплилась надежда, что Мари не замешана в распространении слухов о ней.

«Верно, Жадова ссылается на нее для достоверности своих рассказов, — предположила она, — делая собственные выводы из общеизвестных фактов, таких, например, что мой муж был старше меня и погиб вскоре после свадьбы, а я унаследовала его состояние…»

А Палевский… Докки окончательно сникла, страшась даже вообразить, что он думает о ней. Она никак не могла забыть танец с ним и взгляд его пленительных глаз, и при каждом воспоминании об этом сердце ее начинало плавиться и ныть. Никогда еще ни один мужчина не приводил Докки в подобное состояние.

«Поль, — чуть слышно сказала она, и имя его — такое мягкое, музыкальное — перекатилось по кончику ее языка, — Поль… Поль Палевский…»

Докки вздохнула, осознавая, что невозможно противиться его обаянию и своей тяге к нему, и если он захочет продолжить их знакомство… Она похолодела от мысли, что он может и не иметь такого намерения.

«Глупости! — одернула она себя и даже погрозила пальцем в воздухе. — Что мне с того, если какой-то самодовольный дамский угодник, наверняка повеса, к тому же военный, не пожелает продлить со мной отношения? Да у нас и нет никаких отношений — один танец ничего не значит…»

Но она лукавила сама с собой, потому что уже понимала, что ей будет очень обидно, даже больно, ежели он более не обратит на нее внимания, хотя дальнейшее общение с ним могло привести к весьма неприятным для нее последствиям. Если ей не простили даже приятельских отношений со Швайгеном, то интерес к ней знаменитого генерала и самого желанного жениха и вовсе вызовет небывалую суматоху среди барышень и их воинственно настроенных матерей. Но куда более Докки страшило совсем другое: опасность увлечься мужчиной, с которым у нее ничего не могло быть.

Она потрясла головой, выпила еще полстопочки и, не желая рассказывать Афанасьичу о Палевском, вновь пустилась в путаные жалобы на сплетниц.

— Ох, — хныкала она, основательно осоловев от «холодненькой», пережитых волнений, усталости и чувствуя себя бесконечно несчастной, — они все меня ненавидят! Афанасьич, миленький, ты мой лучший друг… Мне так плохо…

Она жалобно посмотрела на него — единственного преданного ей человека, с которым только и могла быть откровенной. Как раньше, при жизни мужа и в годы одинокого вдовства, так и теперь она надеялась получить от него сочувственный отклик и услышать успокаивающие речи.

Афанасьич, внимательно выслушав все причитания барыни, подумал, пригладил усы и сказал:

— В людях зависть завсегда сидит. Что у кого лучше есть — другие пережить того не могут. Грех это, но человек греховный по природе своей, и бороться с тем никак невозможно. Будь вы с мужем, досадовали б, что муж есть. Вдова — значит, хорошо ей без мужа. Деньгам завидуют всегда, а уж успеху у мужиков… Бабы тому испокон веку бесятся и всякие скверны пакостят. Так что живите, барыня, как вам удобно, гнилые языки не слушайте и себе по уму и сердцу поступайте. Говорить же будут всегда, что б ни сделали. В монашки пойдете, деньги раздадите — и в том найдут подозрение, что выгоду какую себе нашли. Людей не исправишь. И вот что я скажу, барыня: замуж вам пора. Все вон с бабами сидите — и досиделись. А муж — он защита. Да и при своей семье, детишках некогда будет кого попало слушать, — завел слуга свою вечную тему. — Неужто из всех кавалеров ни одного подходящего?

Афанасьич все эти годы уговаривал Докки не куковать в одиночестве, а выйти замуж, но за хорошего человека. При этом он весьма ревностно относился к ее поклонникам и всегда находил в них множество недостатков. Вольдемара он вообще терпеть не мог, называл его нудьгой зеленой и бездельником, с чем Докки в глубине души была очень даже согласна.

— Барон Швайген, — промямлила она с учетом того, что Афанасьич не раз видел барона в их доме. — Хороший человек.

— На кой нам ляд немчура? — заметил слуга и подлил ей еще «холодненькой». — Оп-оп!

Проследив, чтобы барыня выпила, поднес ей очередной огурец, сам выдохнул, глотнул и понюхал корку хлеба.

— Немцы — все одно не про нас. Душа у них для нашего человека потемки. Дело, то есть, темное. А с кем это вы там отплясывали, что родня ваша вся взбаламутилась? — как бы между прочим спросил Афанасьич, от которого трудно было что-либо скрыть.