«Madame la baronne», — она будто наяву услышала его низкий ласкающий голос и встрепенулась, задрожала, охваченная волной непреодолимого желания увидеть его, прикоснуться к нему, ощутить на себе его взгляд и улыбку…

«Это наваждение, которое пройдет со временем или… нет», — думала она, отправляя Катрин и Ольге коротенькие письма, в которых постаралась с иронией описать свою жизнь в поместье, а также отъезд из Вильны.

«Беззаботное времяпрепровождение и приятное общество, в том числе и Ваше, — сообщила она Катрин, — грозило затянуть мое пребывание в Литве на неопределенно долгий срок, потому мне пришлось поступить с собой самым безжалостным и решительным образом — быстро собраться и покинуть Вильну, дабы наконец попасть в поместье, где меня ожидали весьма важные, не терпящие отсрочки дела. Зато теперь я веду вполне здоровый образ жизни: ложусь рано, встаю еще раньше, в полную грудь дышу деревенским воздухом, вкушаю свежую деревенскую пищу, хлопочу по хозяйству и развлекаюсь общением с гостеприимными и премилыми соседями, кои меня здесь окружают.

Что касается генерала Палевского, то не думаю, что туча в его глазах была связана с моим отъездом — скорее, гроза проявилась в его взгляде при мысли об очередных маневрах или параде, хотя, конечно же, мне было бы лестней думать о себе как о причине его немногословности и сдержанности, столь ему несвойственных. Впрочем, чтобы в полной мере поддержать представление графа о женской „взбалмошности и упрямстве“, можете передать ему от меня приветы и всяческие пожелания…»

Хотя Докки и продолжали мучить всевозможные сомнения по поводу отношения к ней Палевского и оправданности собственного отъезда из Вильны, после письма Катрин ей стало гораздо легче на душе, и будущее, хоть и полное неопределенности, уже не казалось столь мрачным и безысходным.

Шли дни, и как-то поутру Докки с Афанасьичем отправились верхами на дальние луга, засеянные, по бумагам, клевером, которого там не оказалось.

— Я писала Легасову, чтобы он отвел место под клевер, — сказала Докки Афанасьичу.

— Бумага все стерпит, барыня, — ответил ей слуга, — а окромя, как на бумаге, клевера-то и нету…

Они поехали домой и были уже близко от усадьбы, когда Афанасьич вдруг привстал на стременах, прикладывая ладонь козырьком ко лбу и всматриваясь в даль.

— Кто-то там мчится, лошадь не жалея?

У Докки куда-то ухнуло сердце, когда она увидела на дороге, ведущей к их дому, верхового, скачущего во весь опор. Издали нельзя было разглядеть толком ни лошадь, ни всадника, да и выглянувшее из-за тучек солнце слепило глаза, потому она толкнула ногой Дольку и понеслась по тропинке, стремясь поскорее разглядеть, кто там так спешит к ее дому.

С первого же дня жизни в Залужном Докки, едва завидев на дороге всадника или экипаж, вздрагивала, хотя ужасно глупо было с ее стороны втайне ждать того, кто никогда сюда не приедет. Всякий раз она твердила себе, что Палевский и не заметит ее отсутствия, а если заметит, то лишь пожмет плечами и тут же забудет о ней. Она напоминала себе, что он занят службой, не знает, где она, да и не желает этого знать, и даже если он и поинтересуется, то ему все равно не скажут, и он никогда не сможет ее здесь найти. Так она уговаривала себя и была уверена, что эти рассуждения верны, но ничего не могла с собой поделать и волновалась, как только кто-то проезжал по дороге. И теперь, зная, что он спрашивал о ней и мог получить ее адрес, Докки отчаянно погоняла кобылу, летя за своим сердцем к усадьбе, где, может быть, в эту минуту о ней спрашивает тот, кого она вопреки всем здравым рассуждениям ждала и молила увидеть…

Афанасьич, вскричав, чтобы барыня не гнала, поскакал за ней, и вскоре они влетели во двор дома, где собралась толпа дворовых, а в центре ее на взмыленной лошади, что-то выкрикивая, крутил верховой.


Велико было разочарование Докки, когда она увидела вместо статного офицера взъерошенного подростка в съехавшей на затылок шапке, восседавшего на мосластой лошадке. Придержав Дольку, Докки перевела дыхание, Афанасьич же грозно обратился к парнишке:

— Чего носишься как окаянный, случилось что, иль попусту народ баламутишь?

Тот порывисто оглянулся и выпалил:

— Война!

Толпа задвигалась, зашумела, бабы заголосили.

— Погодь! — Афанасьич покосился на Докки, которая с встревоженным видом вслушивалась в их разговор. — Говори толком, откуда слухи такие, кто прислал.

— Барин мой, Захар Матвеич, — пояснил мальчишка, сдернув с себя шапку. — Он известия получил и меня отправил по соседям. Сказывал: давай, Федька, скачи, оповести всех, что война, мол.

— А сам-то он где, дома?

— Не, барин наш сам в город поехал, разузнать подробнее — что да как. А меня — по соседям. Чтоб оповестил, говорит.

— Молодец, Федька, — кивнул Афанасьич и обратился к дворовым:

— Ну, узнали — теперь за работу. Там у нас армия стоит — сами с войной-то разберутся. Бабы, подайте кто мальчонке квасу да бубликов, что ль, — пускай подкрепится и дале скачет.

Народ, переговариваясь, начал расходиться, бабы засуетились вокруг гонца, а Афанасьич помог оцепеневшей Докки сойти с лошади, приговаривая:

— Не переживайте, барыня, все образуется. Может, слухи это. А ежели и война, так наших молодцов на границе полным-полно, побьют француза — и все дела.

Докки, хоть и знала, что войны не избежать и что в армии даже ждут ее с нетерпением, испытала сильнейший шок при известии о ее начале. В Вильне — совсем рядом с границей, находились ее родственницы, друзья, там же был Палевский, который будет воевать и подвергаться огромной опасности.

Она медленно вошла в дом и рухнула в кресло.

— Афанасьич, там же Алекса и Мари с девочками! Успеют они выбраться? О, я их бросила, бросила одних, без денег! — причитала она. — Как я могла так ужасно с ними поступить?! Что теперь будет?! Никогда себе не прощу, никогда!

Она вскочила с кресла и лихорадочно заходила по комнате, обдумывая, как ей поступить.

— Надо ехать за ними! — воскликнула она. — Нужно немедленно выезжать, чтобы забрать их из Вильны.

— Успокойся, барыня! — прикрикнул на нее Афанасьич и усадил обратно в кресло. — Нечего тут припадки разводить!

— Я не развожу припадки, — сказала Докки, у которой внутри все обрывалось при одной мысли, как страшно теперь там, в Вильне. — Но я должна…

— Ничего вы не должны, — сурово оборвал ее слуга. — Они и без вас справятся — чай, не дети малые. Ежели у них мозгов не хватило вовремя съехать, что вам теперь за них трусить? Сами взрослые, и слуги у них, и кареты, и лошади. И бездельник с ними — Вольдемаришка. Выберутся!

— А деньги на дорогу? — жалобно спросила Докки. — Я ж их без денег оставила…

— Скажу я вам, барыня, без церемониев: они из вас веревки вьют, а вы им все готовенькое преподносите. Я за ваш карман отвечаю и знаю: они все на ваши деньги покупали и своих не тратили ни копейки. И одежу свою, и шляпы, и морожные-пирожные-сласти — все за ваш счет. Так что деньжат своих ваши сродственницы сберегли, хватит им и на дорогу, и на все другое. Некуда вам ехать и незачем. А что до генерала-орла этого, — тут Докки встрепенулась, но Афанасьич так выразительно на нее посмотрел, что она лишь поджала губы, — ему сейчас не до вас, и дамочки в припадке ему не нужны. Мужеское дело воевать — у него голова другим забита. Что случится — то случится, и вы тут ничего изменить не можете, токмо молиться. С места срываться некуда и незачем, вот вам весь мой сказ.

Докки закрыла глаза и откинулась на спинку кресла. Афанасьич был прав во всем. Сейчас, немного успокоившись, она поняла, что ехать в Вильну по меньшей мере бесполезно. Вряд ли она застанет там Мари и Алексу, а если они имели глупость задержаться в городе и после объявления о войне, то там находится и армия, и государь, которые, конечно, не дадут французам ступить на нашу территорию. Она сходила с ума от страха при одной мысли о Палевском — ведь генералы могут угодить под пулю или снаряд, как любой солдат, но ее вояж в Вильну ничем ему не поможет, вряд ли она его сможет увидеть. Он будет сражаться и рисковать своей жизнью, и изменить это было не в ее власти.


После обеда она велела заложить карету, чтобы ехать к Марье Игнатьевне — Докки надеялась узнать подробности о войне, а сидеть дома в неведении у нее не было терпения. Едва она сошла с крыльца, как во двор завернул экипаж, из окна которого выглядывала соседка.

— А я к вам собиралась, — сказала Докки, поздоровавшись с ней и показывая на свою стоявшую у дома карету.

— Хорошо я вовремя успела приехать, — отвечала ей Марья Игнатьевна, — а то б разминулись.

Расположившись в гостиной, соседка вывалила на Докки ворох новостей, которыми успела запастись и спешила ими поделиться.

— Моя приятельница из Лужков записку прислала. Накануне, поздно ночью родственница ее с дочкой из Вильны воротились. Сказывают, Бонапарте без объявления границу перешел и на нас идет с силой неслыханной. Они как узнали о войне — сразу поехали оттуда, и народ весь из города повалил — кто куда. Дочка ее рыдает — жених на войну пошел, теперь когда свадьба еще будет. А потом заехала я к Захар Матвеичу за новостями — он как раз из города приехал. Говорит, французы реку пограничную перешли и по нашей земле на Вильну надвигаются. Ходят разговоры, что наборы рекрутов будут большие, да поборы для армии — и зерна, и сена, и мяса. Тут молебен в церкви по случаю войны устраивают, так я за вами, душечка, заеду, чтоб вместе. И вот что вам скажу: в такие моменты думаешь: хорошо вдовой быть аль одинокой — сколько сейчас матерей, жен да невест голосят по своим мужчинам, которые воюют, и неизвестно, вернутся ли с войны этой окаянной…

Докки только кивала, надеясь, что родственницы ее в числе других оставили Вильну, сердце же ее обливалось кровью при мыслях о Палевском, по которому она и поголосить в открытую не может, а лишь молча терзаться, уповая на лучшее.


Во время службы в местной церкви, битком набитой народом, многие плакали об участи солдат, которым предстояло пасть во имя спасения отчизны. «Паки и паки преклониша колена!» — пропел священник, и все присутствующие преклонили колени, мысленно вторя молитве, прославляющей верность и мужество русских воинов и просившей Творца Небесного способствовать успеху праведной борьбы с врагом, пришедшим на русскую землю, «доколе ни единого неприятельского воина не останется в ней»…

Докки усердно молилась, с трудом сдерживая слезы, Марья Игнатьевна тоненько всхлипывала рядом, а после молебна, поминутно промокая покрасневшие глаза большим накрахмаленным платком, пригласила «душечку-баронессу» с собой — распить бутылочку рябиновой настойки, прибереженную специально на тяжелый день, чтобы «душу успокоить и облегчение на нее снискать».

Под настойку она рассказала Докки об очередных новостях и слухах, которые впитывала, как губка, из всевозможных источников.

— Вильна, говорят, уже под французами, а наша армия отступает к Свенцянам. Русские жители, боясь Бонапарте, те края покидают — высылают имущество и сами следом едут. Говорят, у него войска — миллион, а сам он еще и мужиков к бунту подбивает, мол, работы прекращайте и хозяев своих гоните. Мои, вон, тоже наслушались, что всех мужиков в армию заберут, а французы-де вольные обещают. Паника и беспорядок кругом назревают, душечка, помяните мое слово. Что там да как будет — неизвестно, а французы, считай, под носом. Уж думаю, не податься ли мне пока в Москву, к дочери, от всего этого безобразия подальше.

Докки слушала ее и разглядывала карту Виленской губернии, которую где-то раздобыла Марья Игнатьевна. Вильна находилась в четырех днях пути от Лужков — ближайшего города, лежащего к юго-западу от Залужного. Свенцяны были еще ближе. Докки вспомнила о лагере в Дриссе, о котором упоминал Палевский, и нашла это место на Двине, на севере губернии. Туда от Свенцян по прямой чуть более ста верст. Было неизвестно, будет ли давать наша армия сражение у Свенцян, пойдет вновь на Вильну, отступит ли в Дриссу, и главное — куда пойдут французы. Палевский говорил, что Бонапарте не воюет по планам противника, а придерживается собственных. С одинаковым успехом французы могут преследовать нашу армию, пойти ей наперехват или остановиться в Вильне, ожидая наступления русских.

Можно было предполагать всякое, но Докки очень хотелось надеяться, что государь сможет договориться с Бонапарте, как-то урегулировать все взаимные претензии. Тогда французы вернутся за Неман, и не будет ни войны, ни сражения, в котором — если оно состоится — погибнут тысячи, десятки тысяч солдат. Но в последующие дни пришли тревожные новости о занятии неприятелем Гродно и отступлении армии под командованием князя Багратиона к Минску, что свидетельствовало о наступлении Бонапарте по всей границе. Первая Западная армия, как говорили, продолжала отходить к Двине.