Опять это едкое обращение! Докки с негодованием посмотрела на княгиню, та невинно ухмыльнулась и заявила:

— То-то вы с английским посланником так живо обсуждали английские усадьбы. Мне страсть как хочется послушать о садах… как бишь их…

— Ландшафтные парки, — подсказала бабушке Ольга.

— Запамятовала, — отмахнулась от нее княгиня, известная своей отличной памятью.

— Поль расскажет вам, — Нина ласково дотронулась до руки сына. Тот пожал руку матери и поклонился Софье Николаевне:

— Всегда к вашим услугам, ваша светлость, — и хотел было отойти, как к ним подошли его сестра с отцом.

— Там так весело, — сказала Наталья, показывая на шумный кружок посреди гостиной. — Играют в буриме. Я тоже пыталась, но у меня…

— Вечные проблемы со стихосложением, — улыбнулся граф Петр. — Еще в детстве, помню, она исписывала пуды бумаги, пытаясь составить рифмы, но ничего поэтичнее «кукла — лошадка» у нее не получалось.

— Но сейчас же я сочинила, — засмеялась Наталья. — Пастушка шла по лугу, Блестел в траве ручей. Обреченная на муку От его очей…

— Все в рифму, Наталья Петровна, — сказал кто-то из гостей.

Докки обнаружила, что они как-то неожиданно оказались в центре большого кружка составителей буриме, переместившегося сюда вслед за Палевскими.

— Поль, помогай, — обратилась к брату Марьина. — Первые строчки у меня, мне кажется, на редкость удачны. Придумай две последние.

— Пастушка обречена на муку от очей ручья? — рассмеялся Палевский. — Лови последние строчки: За что меня на муку Вверг блеск твоих очей?

— Я была уверена, что ты что-нибудь придумаешь, — шепнула ему сестра и воскликнула: — Вот еще рифмы: ропот — шепот, бой — покой.

— Мне слышался ропот, в тиши будто шепот, — сообщила какая-то девица.

— Знаменосец шел в бой, предчувствуя в нем свой покой, — громко продекламировал Вольдемар, всегда желающий находиться в центре событий.

— Вступив едва в свой первый бой, ты обретешь в нем свой покой, — выкрикнул молодой офицер из задних рядов.

— Поль, — потянула брата за рукав Наталья.

— Хм… — Палевский задумался и негромко прочитал:

Что жизнь? Судьбы невнятный ропот,

То бала блеск, то смертный бой,

И летней ночи нежный шепот,

И страсть, и горечь, и покой…

Он не смотрел на Докки, а ее мгновенно бросило в жар, едва он сказал «летней ночи нежный шепот». И показалось, почудилось, что это не случайно пришедшая ему на ум фраза: он что-то хотел ей этим сказать? Напомнить о той волшебной летней ночи, когда они были так близки? Когда была жива страсть, которая потом сменилась горечью разлуки и ожидания… И покой… Неужели он теперь испытывает только чувство покоя? Она в волнении сжала руки, гости же разразились аплодисментами.

— Браво! — воскликнула Думская.

— Браво! — зашумели гости.

— Он такой способный, — негромко заметила графиня Палевская с той гордостью в голосе, с какой любящая мать восхищается собственным ребенком.

— Молодец, Поль, — одобрительно кивнул его отец.

— Вот вам и несозвучные рифмы, — сказал кто-то в толпе.

— Ах, граф, и как это у вас получается?! — кокетливо протянула одна из дам.

— Да вы поэт, батенька, — пробасил пожилой господин в орденских лентах. — Верно, балуетесь стихами?

Палевский лишь вежливо улыбнулся уголками рта:

— К счастью, не балуюсь — нет на то ни времени, ни охоты. Сочинение стихов — забава юности. Лишь настоящие поэты — как наш господин Жуковский, лорд Байрон или прочие известные всем сочинители, — занимаются поэзией серьезно, в силу собственных предпочтений и дарованного им таланта.

Из залы, где намечались танцы, раздались звуки настраиваемого оркестра.

— Верно, уже можно начинать, — княгиня обернулась на дворецкого, тот поклонился, и она взглянула на Палевского.

— Уважьте меня проходом польского, Поль, — кокетливо сказала Думская. — В мои годы о таком кавалере можно только мечтать, да я уж не упущу случая, чтоб не выбрать себе вас в пару.

— С удовольствием, мадам, — он подставил ей свой локоть, за который она проворно ухватилась.

Палевский же на мгновение остановил задумчивый взгляд на стоявшей чуть поодаль баронессе и повел свою даму к дверям. За ними потянулись оживленно переговаривающиеся гости. Ламбург подошел к Докки и подал ей руку, на которую она была вынуждена опереться.


Она механически выполняла фигуры полонеза, пытаясь понять, для нее ли предназначались строки его четверостишия. «Или я вижу слишком много там, где ничего нет? Или таким образом он желает уязвить меня за отповедь, им полученную?» — думала она, не спуская глаз с первой пары, в которой Палевский шел с княгиней Думской. Он был бледен, выглядел нездорово, и Докки заметила, как свободным локтем он дотрагивался до раненого бока, будто хотел прижать больное место, но, спохватившись, отводил руку, и шаг его был не так тверд, как обычно.

Вольдемар что-то рассказывал, но она не слушала его, голова все тяжелела, и Докки желала одного — поскорее оставить этот дом, чтобы найти успокоительное уединение в стенах своей спальни.

Такая возможность ей представилась после окончания танца, — а он показался ей бесконечным, — когда танцующие смешались с толпой, стоящей у стен. Докки, с трудом отвязавшись от Ламбурга, нашла Ольгу и предупредила ее, что уезжает домой. Та тут же отправила лакея распорядиться насчет экипажа, Докки двинулась следом и уже на выходе из залы увидела Палевского, стоявшего с Сербиными. Он протягивал руку ангелоподобной Надин, приглашая ее на вальс, звуки которого как раз полились с хоров.

Глава VIII

У нее не было сил даже плакать. Опустошенная бурными событиями этого долгого дня, Докки сменила бальное платье на удобное и теплое домашнее и уселась в спальне, подле печки. Она вытащила из ридикюля письма Палевского, бросила их на столик, потом аккуратно переложила и взялась за новый роман, приобретенный на днях. Но строчки сливались в бессмысленный набор букв, а глаза ее и мысли притягивали два сложенных листа бумаги, сиротливо лежащих рядом с зажженным подсвечником. Наконец она не выдержала, отложила бесполезную книгу, положила письма на колени и развернула первое, с нетерпеливой жадностью перечитывая уже знакомые фразы.

«5 июля 1812 г.

Свет мой, Дотти! — писал Палевский. — Командующий был столь жесток, что вызвал меня в тот день к себе, и не было у меня возможности ни попрощаться с Вами как следует, ни попросить разрешения Вам писать. Все же решаюсь отправить Вам сию записку, надеясь, что Вы простите мне подобную вольность — ведь у меня нет иного способа молвить Вам хоть слово.

После нашей неожиданной, но для меня весьма желанной встречи не могу не вспоминать о ней, как и не думать о Вас. У меня немерено военных забот, которые в нынешней ситуации только и должны занимать мои мысли, а я в своих думах все время сбиваюсь на Вас. То беспокоюсь, как Вы доедете до Петербурга, то волнуюсь, не забудете ли меня за время разлуки, то переживаю, остались ли Вы довольны нашей встречей, которая принесла столько непредвиденных, но замечательных и весьма приятных моментов.

Лагерь у Дриссы мы оставили, поскольку все наконец убедились, что он негоден. Армия отходит на Полоцк, я же все иду в арриергарде, порядочно отставая от основных сил и играя с противником в переглядки. Он не приближается, сторонится, предпочитает наблюдать издали за нами, а мы его караулим и чуть что наносим удары. Стычки мелкие, но урон наносим, однако ж, изрядный. Потери у них немалые, это только и радует.

Уж никто не надеется, что в ближайшее время сюда прорвется Багратион со своим войском. Французы идут за ним плотно, он петляет, как заяц, но оторваться от них не может, а они теснят его к югу, дабы не дать нашим армиям соединиться. Потому уже не Багратион, как планировалось, а мы двинулись на встречу с ним, хотя когда она состоится — только Бог ведает.

Скучаю по Вам бесконечно и крайне жалею, что не успел попросить Вас поцеловать моих лошадей, коих я мог бы украдкой (чтоб никто не подумал, что командир корпуса сошел с ума) целовать в то место, до которого дотрагивались Ваши губы. Ежели в душе Вашей есть хоть малейшая ко мне привязанность, Вы пришлете мне в ответ хотя бы несколько строк…

Ваш Павел П.»

Докки вздохнула и развернула второе письмо.

«16 июля 1812 г.

Ненаглядная моя, Дотти! Снова пишу Вам, ибо тоскую и все время о Вас думаю. С нетерпением ожидаю Вашего письма, бешусь и гоняю своих адъютантов, кои уже боятся носить мне служебную переписку, ежели в ней нет для меня личных посланий. И каждый раз, когда вижу письма среди депеш, сердце мое начинает стремительно биться. Увы, получаю пока лишь известия от родных, от друзей, но только не от Вас. Разумом понимая, что еще не срок, что Вы едва получили мое первое письмо и если и отправили ответ, то он еще в пути, все равно жду почту и каждый раз волнуюсь, как мальчишка, при виде фельдъегерей.

Чем вы занимаетесь? Собираете своих путешественников, ходите по гостям и всячески наслаждаетесь светской жизнью? Слышал я, что Швайген в Петербурге. Надеюсь, Вы не встречаетесь с ним и не кружите ему голову? Воля Ваша, я этого не переживу и, клянусь, сошлю его на гауптвахту, едва он появится в моем корпусе.

У нас все по-прежнему. Отступаем, избегая сражения, которое при сложившемся положении дел решительно невозможно. Оставили Витебск и форсированным маршем движемся к Смоленску, куда, по слухам, должна вскоре подойти изрядно потрепанная 2-я Западная армия. Точного плана действий у командования нет, поскольку все происходит по обстоятельствам. Противник далеко — выказываем решительность к генеральному сражению, едва французы подходят своими основными силами, опять отступаем.

Я плетусь в хвосте, сдерживая неприятеля, и на днях провел очередной бой, трудный и долгий, с рассвета до самого вечера. Мои полки дрались, как львы, и потрепали французов порядочно. Во время битвы вдруг поймал себя на мысли, что мне не хотелось бы погибнуть, не увидев Вас хотя бы еще раз.

Пока же в свободное время предаюсь мечтам о том, как после войны выйду в отставку, и мы вместе поедем куда-нибудь — все равно куда. Будем путешествовать по Европе или по каким другим, более экзотическим местам, где Вы сможете удовлетворять свою тягу к путешествиям, а я — свою тягу к Вам. Но теперь меж нами шестьсот верст, из коих половина занята неприятелем, и это расстояние увеличивается с каждым днем.

Только приезжал фельдъегерь и опять без весточки от Вас. Пытаюсь утешить себя тем, что письма идут долго, что Вы пустились в круговерть столичных развлечений, что у Вас нет времени… Словом, придумываю для Вашего молчания тысячу оправданий и только надеюсь, что меня не убьют до прихода следующей почты, и верю, что Вы не забыли меня спустя всего пару недель после нашего расставания.

Ваш Павел П.

Р.S. Ради Бога, пишите мне! Пишите о чем угодно и как угодно, поскольку даже несколько строчек о погоде в Петербурге, написанные Вашей рукой, сделают меня счастливейшим из смертных».

Письма были такими нежными, такими теплыми и проникновенными, что Докки еле сдерживала подступавшие слезы. Она попыталась размеренно дышать, чтобы успокоиться, и все разглаживала и перечитывала их, вспоминала встречу у Двины, его ласковые слова и объятия. Затем мысли ее обратились к прошедшему дню, его появлению и их глупой ссоре, закончившейся так печально. Она думала, как можно было избежать размолвки, находила для того тысячи возможностей с бесконечными «если бы», но одновременно понимала, что невозможно было принять его условия, для нее нестерпимые.

Докки горестно обвела глазами спальню — большую просторную комнату, обитую розово-зеленым блеклым шелком. Здесь стояла широкая кровать с пенистым — под цвет обоев — балдахином, изящная розового дерева мебель, на полу лежал пушистый персидский ковер, а по углам красовались высокие фарфоровые вазы с непременными букетами цветов.

Все эти годы Докки радовалась, что у нее есть своя спальня, в которой никто не может побеспокоить ее. Теперь же, невольно отмечая, насколько женственна эта комната, ей стало невыносимо печально оттого, что здесь никогда не появится тот единственный мужчина, столь для нее желанный…

Она поднялась с места и, боясь ложиться спать — все равно было не заснуть от снедающих ее мыслей, натянула на себя крепкие башмаки, взяла меховой плащ, письма, с которыми не могла расстаться, и отправилась в сад, где стала медленно прохаживаться по темным дорожкам.