— О, думаю, вам не придется извлекать из памяти столь глубокие познания, — шутливо заверила она графа. — Скорее, этим займутся завсегдатаи вечеров, отдающие предпочтение подробному рассказу о тех местах, которые можно сыскать далеко не на каждой карте, чтобы никто другой не мог воскликнуть: «Я знаю!»

— Мы только на это и надеемся, иначе рискуем попасть впросак и прослыть неучами, о чем и заявила нам наша дочь, — заговорщицким шепотом поведал он.

— Но вы подали мне чудесную идею: экзаменовать своих гостей на детальное знание карт. Мурсию, думаю, можно будет поставить первым пунктом.

— И не забудьте о деревне Песье Болото в Вологодской губернии, — глаза графа Петра лукаво блеснули. — В ней всего восемь дворов, но, уверяю вас, она весьма живописна и стоит упоминания.

«Какой славный у него отец», — Докки была им очарована.

Граф стал рассказывать, как его сын внес свою лепту в семейное изучение географии, назвав какой-то город в Британии, который они битых полчаса искали на карте Англии, а потом нашли в Шотландии.

— Он задал нам задачу, а сам уехал, мы же отчаялись найти этот загадочный город, пока графиня случайно не взглянула на острова у берегов Шотландии, где мы его и обнаружили.

Докки представила такое чудесное семейное времяпрепровождение и подумала, что Палевский, верно, был поражен поведением ее родственников, столь разительно отличающимся от ему привычного. Но ее сейчас куда больше интересовало, где он, и она осторожно поинтересовалась:

— Ранение генерала позволяет ему вести светский образ жизни?..

— Ему бы лучше лежать в постели, — сказал граф Петр. — Но нужно знать моего сына: ему на месте-то не сидится, а в постель его и вовсе не загонишь — только ежели состояние совсем худое, как это было сразу после ранения. Но все хотят его видеть и уж завалили нас записками, депешами и бог знает чем. Рана его еще не зажила и болит, он же мотается по городу, пусть и не по своей воле. Графиня недовольна, что он столь небрежно относится к своему здоровью, но разве его удержишь?

Докки ревниво подумала о бесчисленных дамах, жаждущих его внимания, расстроилась и вскоре откланялась.


«Теперь я буду все время ждать его, будто он для меня свет в окошке», — сердилась она, входя в свой тихий особняк. Но Палевский и был для нее единственным светом, единственной радостью ее жизни, и она знала, что будет ждать его и радоваться, когда бы он ни соизволил появиться.

Докки медленно прошла к лестнице, направляясь в свои апартаменты, как услышала голос Афанасьича, громко провозгласившего:

— Ну, по холодненькой, оп-оп!

Она остановилась, заметив свет под дверью, ведущей в диванную.

«С кем это он?!» — Докки подошла, распахнула дверь и в неярком свете нескольких свечей увидела расположившихся за низким столиком, уставленным бутылками и закусками, Палевского и Афанасьича, которые как раз в этот момент премило чокнулись и опрокинули в себя по рюмке явно горячительного напитка.

— Как это понимать?! — Докки грозно сдвинула брови, хотя внутри у нее все запело от счастья, и шагнула через порог.

При виде нее парочка поднялась, и по их блестящим глазам и раскрасневшимся лицам было заметно, что к этому времени они успели изрядно загрузиться «холодненькой».

— Барыня! — радостно воскликнул Афанасьич и развел руками, покосившись на генерала. Палевский в весьма затрапезном виде — без сапог, в чулках, панталонах и незастегнутой сорочке, под которой виднелись бинты, небрежно поклонился, держась рукой за спинку стула.

— Madame la baronne, — глаза его сверкнули, когда он посмотрел на ее наряд — то самое зеленоватое барежевое платье, которое она надевала на бал в Вильне. Его пристальный взор так медленно и чувственно заскользил по ней с головы до ног, отмечая все изгибы фигуры и детали одежды, что Докки покраснела.

— Что здесь происходит? — спросила она, стараясь говорить строго, хотя вид самых дорогих ей людей, уютно расположившихся вместе, наполнил ее душу бесконечной радостью.

— Сделали перевязку его благородию, — Афанасьич показал на корзину с бинтами и корпией, задвинутую под стол, и кружку с заваренными травами.

— Сделал перевязку и напоил раненого водкой… — Докки с укором посмотрела на слугу.

— Ни боже мой! — возмутился Афанасьич. — Его благородие принимают только настойку. Для общего укрепления…

Присмотревшись, она увидела, что и действительно рюмка Палевского наполнена не водкой, а бурой настойкой.

— Настойку, значит, — она сердито взглянула на ухмыляющегося генерала, который напивался с Афанасьичем, в то время как она напрасно прождала его весь день.

— Присаживайтесь, madame la baronne, — Палевский придвинул ей стул. Как ни странно, на ногах он держался твердо, несмотря на значительно опустошенную бутыль с настойкой.

— Вы предлагаете мне пьянствовать вместе с вами?! — поразилась Докки. — Да что же это…

Афанасьич засуетился вокруг столика, переставляя с места на место бутылки и двигая тарелки со своей излюбленной закуской под «холодненькую» — с черным хлебом, ломтями сала, солеными огурцами и грибами.

— Сейчас все приберу, барыня, — шумно стал уверять он ее. — Мы всего чуток-то посидели… Для общего укрепления организму…

Он подхватил салфетку, тарелку и, заявив, что ему нужно отнести это в буфетную, вышел.

Палевский же шагнул к Докки и положил тяжелую руку на ее плечо.

— Вы не предупредили меня, что приедете вечером, — с укоризной сказала ему Докки, с трудом сохраняя самообладание от его близости.

— Это само собой разумелось, — он пожал плечами, явно не собираясь обсуждать свои действия, наклонился к ней и жарко прошептал:

— Тогда в Вильне, когда я увидел вас в этом платье, — легким касанием он провел пальцами по краю ее декольте, — мне безумно захотелось дотронуться до вас вот так и так…

Его ладонь заскользила вверх, погладила изгиб ее шеи и плеча, вновь спустилась к вырезу платья и замерла у груди. Его рука — горячая и настойчивая — обжигала ее кожу.

— Тогда этого было нельзя, а теперь… — его пальцы продолжили путешествие по ее груди, — теперь можно…

Хрипловатый голос Палевского сводил ее с ума.

— Я хотел вас тогда… безумно хотел… С самого начала, — признался он, глядя на нее чарующими глазами, в которых плясали огоньки свечей и загоралось желание. — Еще на виленской площади, когда увидел вас — такую сдержанную и холодную… И вы посмотрели на меня своими спокойными серыми глазами…

Его губы были в опасной близости от ее губ, дыхание отдавало горькой настойкой и той сладостью, которой она никогда не могла вдоволь напиться во время его поцелуев. Докки задрожала. От его слов и прикосновений по ее телу разлилась истома и ослабели колени. Палевский же, продолжая ласки, выглядевшие изощренной пыткой, говорил:

— Вы выглядели настоящей Ледяной Баронессой. Мне так захотелось растопить окружающий вас лед и заставить ваши глаза сиять. И сейчас они сияют, — шепнул он, прижимаясь щекой к ее щеке и потерся об нее, одной рукой поглаживая сзади ее шею, второй проводя по ее груди, животу, опять поднимаясь вверх до декольте, лаская открытую кожу.

— Вы мучили и дразнили меня своей неприступностью, — он шумно выдохнул в ее ухо и зубами прикусил маленькую бархатную мочку. — Но теперь вы — моя… Скажите это, скажите, что вы — моя!

Докки не могла говорить. Она еле дышала, уцепившись за него. Чудом она услышала нарочито шумные шаги Афанасьича в коридоре, отпрянула от Палевского, поправляя платье и приглаживая волосы. Он было насупился, но тут же довольно ухмыльнулся, глядя на ее взволнованный и взъерошенный вид.

— Я… э… — она оглянулась на слугу, который в этот момент вошел в комнату с подносом, на котором стоял фарфоровый чайный прибор.

— Вот, барыня, чайку вам заварил, — сообщил он.

— А мы еще по холодненькой! — одобрительно кивнул ему Палевский и усадил растерявшуюся Докки за стол, не преминув ласково сжать ее талию. — Madame la baronne, почтем за честь, ежели вы присоединитесь к нашей скромной компании.

— Не собираюсь присоединяться, — упрямо возразила она, глядя, как Афанасьич наливает ей вечерний чай с травами, который он заваривал для нее «для укрепления организму и здорового сна».

Палевский тем временем наполнил рюмки себе и Афанасьичу, и Докки не могла не заметить, что генерал, граф, не только не брезговал пить со слугой, недавним крепостным, но и не считал для себя зазорным позаботиться о его рюмке.

Афанасьич же, ничуть не смущенный поступком Палевского, будто все так и должно было быть, поднял свою рюмку и провозгласил тост:

— За нашу баронессу — чтоб с ней и здоровье, и счастье всегда пребывало!

— Buvons а madame la baronne![31] За ваше здоровье! — подхватил Палевский, глядя на нее блестящими глазами, и добавил, даже не сочтя нужным понизить голос:

— …qui renforce et la mienne. Et je vous le prouverai un peu plus tard…[32]

Докки густо покраснела. Палевский же с Афанасьичем лихо чокнулись, хором провозгласили «оп-оп», стоя выпили до дна, с кряхтением закусили и сели, развалившись друг против друга.

— Хорошо идет! — одобрительно сказал Афанасьич.

— Хорошо! — согласился генерал и подмигнул Докки.

— Так вот я и говорю, — Афанасьич продолжил разговор, который они вели до ее прихода. — Я и говорю ему: ты, Захарыч, побойся Бога-то! Таких щук — чтоб более трех аршин — сроду быть не может. Это уж не щука, а кит какой. Захарыч уперся, как осел: нет, говорит, зимой вытянул такую. И тащит меня в сарай — хребет ее показывать. Я, говорит, специально сохранил, чтобы таким невежам, как ты, Афанасьич, показывать. Ну, пошли мы, гляжу, и впрямь: здоровенный хребет, но поменьше трех аршин будет. А Захарыч говорит: ссохся. Где ж видано, чтоб хребет усыхал?

Он с хрустом откусил кусок огурца.

— Как-то приятель мой при мне вытянул здоровенную щуку, — сказал Палевский и подцепил вилкой соленые рыжики. — Измерили: два аршина и три четверти.

— А где выловил? В озере аль в речке?

— В речке, — сказал Палевский и засмеялся, хлопнув себя по коленям:

— На лягушку.

— Это как? — заинтересованно спросил Афанасьич.

— Живца не оказалось, так лягушек наловили — и на крючок.

— Слыхал я, что можно так ловить, но сам не пробовал, — слуга подлил себе водки, а генералу — настойки.

— Ну, за удачный клев! — провозгласил он.

— И за больших щук! — поддержал его Палевский, поднимая рюмку.

Докки пила чай и с интересом прислушивалась к их разговору. Она не раз видела Афанасьича, ловящего рыбу, но представить Палевского, часами терпеливо сидящим с удочкой, было весьма трудно. Тем не менее он оказался заядлым рыболовом.

Наслушавшись вдоволь рассказов о пойманных и упущенных рыбах, под которые так славно пилась «холодненькая», Докки отправилась спать, пожелав веселой компании спокойной ночи.


Готовясь ко сну, она гадала, будет ли Палевский в состоянии прийти к ней в спальню или в подпитии уляжется в гостевой комнате. Она сердилась, что он предпочитает пить с Афанасьичем, а не быть с ней в то ненадолго отпущенное им время.

«Вот, пожалуйста, сидит там и рассуждает о каких-то щуках, — Докки отпустила горничную и легла в постель. — А я опять жду его, хотя он, верно, ужасно пьян…»

Она была бы рада видеть его и пьяным, хотя следовало бы выставить его за порог, если он осмелится… В этот момент снаружи коротко стукнули, дверь распахнулась и на пороге появился пошатывающийся силуэт Палевского, освещаемый свечой, которую он держал в руке.

— Дотти, Авдотьюшка! — нараспев воскликнул он и, осторожно ступая, двинулся через комнату по направлению к ней. Затаив дыхание, Докки смотрела, как он поставил свечу на прикроватный столик, быстро сбросил с себя одежду, лег рядом и… в следующее мгновение склонился над ней.

— Моя Дотти, — шепнул он.

Докки даже не успела опомниться, как его руки обняли и привлекли ее к себе, а губы жадно прильнули к ее губам…


Он опять ушел на рассвете и опять ничего не сказал о времени и месте новой встречи, а Докки так и не решилась его об этом спрашивать. То, что происходило, было слишком хорошо, чтобы быть правдой, но это было, и она боялась случайным словом или действием разрушить установившиеся отношения с Палевским.

«Немножко счастья, — говорила она себе. — Совсем немножко — перед долгой-долгой… разлукой…»

Теперь, когда ее мать прочитала письма Палевского, а он, не скрываясь, приходил к Докки, имя отца ее ребенка не будет секретом для общества. Ей придется долгие годы, может быть, всю жизнь, провести на чужбине, и она заранее тосковала по России, Петербургу, по своему дому. О том, каково ей будет жить без малейшей надежды увидеть Палевского, — она предпочитала не думать.