Мы жили там совершенно беззаботно и, наверное, абсолютно «счастливо». По крайней мере Венсан, которому всегда удавалось не думать ни о чем, кроме настоящего. Я восторгался им, но носил с собой множество воспоминаний и не мог избавиться от этих оков. Теперь моей пыткой стало счастье: я с тревогой думал о том, насколько несомненна моя слабость, насколько очевидны мои ошибки. Быть счастливым мне мешало то, что я им не был и вместе с тем больше не соглашался на существование убогое, шаткое, затронутое порчей, которую я сам на себя навел. Самым ужасным было то, что теперь во мне теплилось что-то похожее на надежду, росток, который не зачах вдали от Парижа. Так, временами почти умирая от отчаяния, я тем не менее делал вид, что живу свободной и духовной жизнью.

Лишь спустя неделю мы решили отправиться на осмотр достопримечательностей, решив, что наш модернизм достаточно удовлетворен этим показным безразличием. Мы поехали к укрепленной части старого города.[6] По дороге остановились. Наше внимание привлек сад, раскинувшийся по правую сторону от дороги, среди беспорядочных развалин. Вокруг играли дети. Прыгая через разбитые колонны, поваленные статуи, мы добрались до театра. Три или четыре современных грека расположились на скамьях и читали. Я прошел через орхестру и сел. Никогда не думал, что мраморное сиденье может быть таким удобным, что камень может быть таким упругим и мягким, теплым от солнца, почти как живая плоть. Венсан присоединился ко мне. Глаза наши открылись. Это был театр: настоящий театр. Сцена, продолжающая очертания гор, находилась точно на линии горизонта. За ней было только небо, небо, которого ничто не загрязняло, как не портила природу работа человека. Здесь ничто не обветшало, не потеряло своего величия, не пришло в упадок. Перед лицом этой гармонии, разливавшейся широкими волнами, я уже не замечал ни пределов, ни противоречий. Мне показалось, что рядом со мной сел тот араб, которого я встретил однажды там, ближе к Западу, на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету.

Здесь кончается моя история. После этого, естественно, я продолжал жить или, скорее, я начал жить, а еще точнее, я вновь начал жить. Так, к примеру, в конце концов я встал с того сиденья, и мы полезли выше. Через несколько дней Агростис повез нас в Дельфы смотреть, как парят орлы над священными лесами; потом он уехал в Египет, и в тот же день мы отправились в путешествие по Кикладам. Я решил поселиться на одном из этих островов. И чуть было не остался на Санторине, самом отдаленном острове, не желая возвращаться обратно. Но Венсан оторвал меня от серных запахов вулкана и расстался со мной только на Фаросе. Лодка отчалила, увозя его на маленький корабль, потом дым парохода переместился за холмы, и я снова оказался в одиночестве. Я жил в гостинице, расположенной чуть выше деревни, около самого моря. С маленькой террасы, примыкающей к комнате, я наблюдал – и это было мое основное зрелище, кроме работающих и отдыхающих рыболовов, – за движениями и жестами одного старика: каждое утро он поднимался из города к своей ветряной мельнице, сгонял с соломенной крыши прятавшихся там птиц, хотя за неделю крылья его мельницы вертелись в лучшем случае один день. Тогда он усаживался на скамеечку и устремлял взгляд прямо перед собой. Время от времени он колотил по соломе здоровенным шестом, и птицы с криком улетали. Вечером он отправлялся спать в один из маленьких домиков внизу, выкрашенных в белый или голубой цвет, что тянулись вдоль песчаного берега, загороженного сетями. Заметив меня – сидящего на террасе, сначала мечтающего, потом методично работающего, занимавшегося поиском утраченного смысла чисел, – он развернул свою скамейку так, чтобы я попал в поле его зрения. Так он составил мне компанию.

Мне осталось побороть последний стыд: я еще не отвоевал свою человеческую простоту. Но я знал, почему я страдаю, мог, находясь в одиночестве, перебрать одно за другим все события своей жизни – и везде находил следы этого желания страдать, покоряться, унижать себя. Я также знал теперь, где пустил корни последний побег этого желания: как же мне было не знать этого! Сила моего упрямства иногда еще повергала меня в ужас, это детское и какое-то дикое упрямство, которое можно было оправдать только пустяковыми причинами или даже не причинами – мыслями на тему «я это предвидел». Мое гордое нежелание идти по обычному жизненному пути было пустым ребячеством, потому что я шел по этому пути и потому что я любил. Я просто-напросто любил Одиль, как мужчина любит женщину, как он должен ее любить. С тех пор, как я узнал, что люблю, моя любовь выросла и превысила мой стыд, и теперь я мог надеяться на то, что справлюсь с ним.

Примерно через месяц после приезда на Фарос я получил два письма: одно от Венсана, который сообщал мне пару потрясающих новостей о нашем славном Париже, а другое… я не вскрыл его. Но сложил чемодан и попрощался со стариком с мельницы. На почте в Афинах я нашел второе письмо, которое тоже не захотел вскрывать. Я отправил телеграмму Венсану, сообщая о своем возвращении, и сел на первый пароход, идущий в Марсель. Берега Кефалонии исчезли. Я увозил с собой многообещающее начало работы о значении чисел, к которой приступил на острове. Я возвращался во Францию не для того, чтобы смириться со своим существованием, лишенным всяких красок из-за моего желания быть несчастным, но для того, чтобы бороться и побеждать, чтобы отвоевывать то, что я считал потерянным, – любовь одной женщины. Возвращаясь из Марокко, я также видел, как вырисовывается линия горизонта, но что я тогда мог понять? Меня связывали намеренные несчастья, детская наивность, тщеславие; мое затянувшееся детство перешло в старость, и это я принимал за свободу. Но цепи разорваны, иллюзии рассеяны, я уже не опасался заразиться этой болезнью, не боялся быть «нормальным»: я знал, что отсюда я смогу подняться выше. Быть человеком в том мире, в котором мне назначено жить, – уже эта задача тяжела и сложна, гораздо сложнее, чем кусать себе локти или ходить на голове. И если искать величия, то не в области различных патологических инфекций, первооткрывателем которых я себя считал: с гримасами покончено.

Я больше не собирался отвергать ту любовь, но хотел доказать свою. Когда мы приплыли в Марсель, я еще не знал, что победа была уже одержана. Я не без волнения оглядывал все эти нагроможденные друг на друга предметы, сваленные, чтобы образовать порт, все эти сооружения, откуда исходил невообразимый грохот, эту шумную суматоху, из которой, может быть, и состояла жизнь. Пароход причалил возле навеса. За толпой гостиничных зазывал и носильщиков, исходивших нетерпением, я увидел Одиль. Она ждала меня.