– Жил да был один парень, – начинает он снова. – Хороший парень. Из тех, кого девушки ведут домой знакомить с родителями, из тех, кто всем придерживает двери, а когда влюбляется, то знает, что на этой девушке когда-нибудь женится. – Лоб у него хмурится, он смотрит куда-то в пустоту за моей спиной. – По крайней мере, так он думал… Но тут случилось одно поганое дело, и парень умер, правда, как-то сумел вернуться с того света, но все хорошее в нем так и не ожило, и остался только очень плохой парень, и живет он теперь как последнее дерьмо и очень жалеет, что не умер.

Куинтон умолкает, часто моргает, и на миг кажется, что он забыл, где он, кто я такая и кто он сам такой. Мы оторопело смотрим друг на друга, и я пытаюсь найти какие-то слова – он ведь открыл передо мной душу, ну, или перед камерой, все равно, и в его словах прорывается скрытая боль, которую я всегда в нем видела. Я хочу спросить, от чего же умер тот парень, что случилось с девушкой и почему этот парень считает себя таким плохим.

– Ты не плохой, – говорю я. – Вовсе нет.

– Ты даже не знаешь меня, Нова, – качает он головой, – ты не можешь судить.

– Кое-что я о тебе знаю, – отвечаю я. – Ты умеешь заставить меня улыбнуться, а это уже давно никому не удавалось.

– Очень многие с тобой не согласятся, – неохотно улыбается он. – Если я могу заставить тебя улыбнуться, это еще не значит, что я сам заслуживаю того, чтобы улыбаться.

– Почему? Потому что ты наркоман? Или… или еще из-за чего-нибудь?

– Из-за всего, – отвечает Куинтон, и голос у него почти раздраженный, как будто он не хочет слышать о себе ничего хорошего. – Я делаю… и делал только плохое.

– Неправда, – говорю я и кладу телефон на пол. – То, что мы делаем, – это еще не мы сами, хотя, наверное, кто-то со мной не согласится. – Я придвигаюсь ближе к нему и останавливаюсь только тогда, когда наши колени соприкасаются. – Просто бывает так, что-то сбивает нас с пути, и мы теряемся, а иногда не можем выбрать правильный путь… принять правильное решение.

Сдаться или идти дальше. Залечить раны или сломаться. Я все еще не знаю.

В уголках его глаз появляются морщинки, выражение лица смягчается.

– А тебе тоже кажется, что ты сбилась с пути и потерялась?

Я киваю и чувствую, как у меня в душе что-то надламывается от этого признания, когда оно встает между нами.

– Все время.

Куинтон сглатывает комок в горле:

– Я отлично понимаю, к чему ты ведешь. – Он тяжело вздыхает, но тут же перестает хмуриться и потирает руки. – Так что, идем завтракать?

– Завтракать так завтракать, – говорю я.

Этот ответ кажется ужасно банальным после нашего разговора. Но, наверное, иногда банальность нужна, чтобы отдохнуть от сложностей. А может, просто сказать больше нечего.

Куинтон выпрямляет скрещенные ноги, становится на колени и расстегивает молнию на выходе.

– А что ты не любишь из еды, кроме растаявшего мороженого? – Он выбирается из палатки на солнце, становится на землю.

– Подгорелые хот-доги, – шучу я и выбираюсь следом за ним.

– Вот тут я с тобой согласен, – отвечает Куинтон, протягивает мне руку и отряхивает грязь с коленей.

Я вкладываю руку ему в ладонь, и он переплетает наши пальцы, а потом поднимает меня на ноги. Я вдыхаю свежий воздух и тепло. День хороший, на небе только кое-где облачка. Сцена пуста, и вокруг совершенно пусто, и от этого разбросанные как попало палатки выглядят еще неряшливее.

– А где все? – спрашиваю я, потягиваясь, как кошка, выгибая спину и выпячивая грудь.

Куинтон улыбается – весело ему отчего-то.

– Должно быть, на озеро ушли.

– На озеро? – Я одергиваю майку на животе.

Куинтон кивает и обходит палатку, таща меня за собой.

– Ну да, похоже, грязь смыть захотели.

– Но кто же в озере моется? – спрашиваю я, лавируя между кулерами и складными стульями.

– А что такого? – Он пожимает плечами, пинком отбрасывая с дороги бутылку. – Наверное, прямо в одежде туда полезут.

– Ты что, серьезно? – спрашиваю я и тут же понимаю, как по-детски это звучит.

Куинтон качает головой, обнимает меня за плечи и, к моему удивлению, целует в лоб.

– Вообще-то, нет. Я туда уже ходил. Видимо, все решили, что тут нудистская колония. А может, приняли что-то, и их на этой почве потянуло к свободе.

– А ты почему не там? – спрашиваю я, обходя чью-то палатку.

Куинтон испытующе смотрит на меня. Глаза у него на солнце кажутся светлее.

– Хочешь спросить, участвовал ли я в нудистских развлечениях?

– В общем, да, – признаюсь я, хотя щеки становятся горячими. Я начинаю грызть ногти, волосы падают мне на лицо. – Я о тебе не так уж много знаю. Вот, например, интересно, любишь ли ты раздеваться на людях?

– А что? Если скажу, что да, ты меня возненавидишь? – серьезно спрашивает он.

– Нет, просто хочу узнать тебя получше.

Куинтон бросает на меня насмешливый взгляд. Мы сворачиваем в сторону, обходя открытый кузов автомобиля, заставленный ящиками пива и сигаретными пачками.

– Ну, в общем, ответ – нет. На самом деле я терпеть не могу при всех раздеваться.

Я убираю волосы за уши и поднимаю взгляд на ясное небо, а потом снова перевожу его на Куинтона, почувствовав, что он смотрит на меня.

– Что? – спрашиваю я.

– Жду твоего ответа, – говорит он и замедляет шаг, когда мы подходим к старому ржавому «кадиллаку» Тристана.

– Какого ответа?

Куинтон достает из кармана ключи:

– Ты сама из тех, кто любит раздеваться прилюдно, или нет?

Я закусываю губу и качаю головой:

– Нет, не из тех.

Он улыбается и открывает дверь машины:

– Вот и хорошо, значит у нас есть что-то общее.

– А больше у нас разве ничего общего нет? – спрашиваю я и ловлю брошенные мне ключи.

Куинтон смотрит мне в глаза, и я гадаю, что же он там такое видит.

– Нет, по-моему, еще кое-что есть. – Он почесывает в затылке, словно раздумывая о чем-то. – Сядешь за руль? Мне, пожалуй, не стоит.

Наверное, это из-за того, что он под кайфом, или из-за того, о чем говорил Тристан? Много о чем я думаю – о нем, обо мне, о нас обоих, о том, почему я рядом с ним становлюсь другим человеком, словно растворяюсь в нем. Все эти мысли испаряются, когда вдруг что-то вспыхивает в голове, как удар молнии. Вот такой же я была с Лэндоном? Растворялась в нем? Становилась другой? Выходит, я вообще никогда не знала себя по-настоящему?

Я забираюсь в машину и включаю двигатель, а Куинтон обходит машину и тоже садится. Я начинаю сдавать задом, и тут он говорит:

– Стой.

Я жму на тормоз – испуганно, думая, что вот-вот врежусь в кого-то или во что-то.

– Что такое? – спрашиваю, глядя в зеркало заднего вида, но грунтовая дорога за нами пуста.

С чуть округлившимися глазами Куинтон перегибается ко мне, выставляет руку перед моей грудью. Потом берется за пряжку ремня безопасности, вытягивает ремень и пристегивает меня. Я жду, что он тоже пристегнется, но он откидывается на спинку сиденья и не двигается.

– А ты разве не пристегнешься? – спрашиваю я, медленно сдавая назад.

Он упрямо качает головой:

– И так сойдет.

– Куинтон… – Я умолкаю, видя, что он отвернулся к окошку и скрестил руки.

– Сказал, так сойдет, – говорит он сдавленным голосом и показывает на рычаг переключения передач. – Ну, поехали завтракать.

Я хочу возразить, но попробуй заставь человека сделать то, что он наотрез отказывается делать. Я вздыхаю, нажимаю на газ и объезжаю выбоины на дороге. Чем ближе шоссе, тем сильнее я злюсь, потому что он не пристегнулся, и я же знаю: он наверняка часто рискует жизнью, а значит совсем ею не дорожит, и это меня возмущает сильнее всего.

В конце концов я немного резковато нажимаю на тормоз, и нас обоих бросает вперед. Меня удерживает ремень, а он-то не пристегнут и ударяется головой в приборную доску.

– Блин! – Куинтон потирает голову и холодно смотрит на меня. – Что ты делаешь, какого хрена?

Моя нога на тормозе подрагивает. Я смотрю прямо перед собой:

– Хочу, чтобы ты пристегнулся.

Он несколько секунд молчит.

– Нова, это же мне решать, пристегиваться или нет.

– Нет, не тебе, – сжав зубы, качаю я головой. – Не знаю, почему тебе жалко пристегнуть долбаный ремень, но если что-нибудь случится, всем, кому ты дорог, будет больно, они будут скучать по тебе и, наверное, злиться, потому что ты сам не захотел пристегнуться.

Наступает долгое молчание – мои слова и резкий тон пугают нас обоих.

– Ничего… никому я не дорог, – безразлично заявляет он. – Я никогда не пристегиваюсь.

– Мне дорог, – настаиваю я, и в груди у меня что-то сжимается, когда я понимаю, что это правда. Мучительная, непостижимая, неожиданная правда. Он мне дорог. Прерывисто дыша, я добавляю: – Поэтому, если не хочешь пристегиваться ради себя, пристегнись, пожалуйста, хотя бы ради меня, ладно?

Куинтон молчит, я жду, что он откажется. Собираюсь уже возвращаться на пустырь, и бог с ним, с завтраком, но тут он вздыхает и пристегивает ремень.

– Ну вот, довольна? – бормочет он, откидываясь на сиденье.

– Да. – Я выезжаю на шоссе, и на душе у меня становится полегче, словно я только что сделала хорошее дело.

Куинтон

Мы уже сидим в ресторане, а она все еще злится из-за ремня. Кажется, дело тут не в том, что я не пристегнулся, а в том, что вообще не дорожу своей жизнью. Я уступаю, так как понимаю: это наверняка связано с ее парнем. Но если я ей уступаю, значит признаю, что у меня к ней есть какие-то чувства, и тогда я всю дорогу стараюсь представить себе лицо Лекси. Но это становится труднее с каждым движением Новы; когда она поворачивает ключи или поправляет зеркало, сразу видно: она настоящая, а Лекси – просто воспоминание.

Всю дорогу она со мной не разговаривает, только кивает, когда я говорю, куда ехать. До ресторана мы едем несколько минут – дорога каменистая, с выбоинами, рассчитана на машины с полным приводом.

Наконец мы останавливаемся у маленького бревенчатого домика среди деревьев. В окнах горят неоновые вывески, крыша украшена мигающими лампочками, и над дверью еще несколько штук висит. Вдоль дорожки, ведущей к крыльцу, – цветы, кусты, деревья, солнце светит сквозь ветки, нависающие над нами, отчего все вокруг делается светлым и веселым.

Нова выключает двигатель, вытаскивает ключи и открывает дверь, собираясь выходить.

– Нова, погоди, – говорю я, отстегивая ремень, и мысленно ору на себя: заткнись, пусть себе злится.

Она останавливается, сидит ко мне спиной, свесив ноги из машины, и поправляет сползшую бретельку красной майки.

– Что?

«Оставь ее в покое».

– Я… Извини меня.

Она оглядывается на меня через плечо, и на это голое плечо падают пряди волос.

– За что?

– За то, что вел себя по-свински, – поясняю я и отпускаю ремень.

– Ничего. – Она выходит из машины и сует ключи в карман коротких джинсовых шортиков.

Я тоже вылезаю и подхожу к ней. Она не произносит ни слова, пока мы не заходим в ресторан, где, похоже, собралась вся концертная тусовка. Кое-как находим маленькую кабинку в дальнем конце, между задней дверью и кухней. Тут шумно, но мне кажется, мучительно тихо, потому что Нова со мной не разговаривает. Подходит официантка, принимает заказ, и Нова начинает вертеть в руках солонку. Я роюсь в мозгах, придумывая, что бы такое сказать, но ничего подходящего не находится, да и, честно говоря, может, и пусть она сердится на меня.

– Мне показалось, ты потому не хотел пристегиваться, что тебе… – Она просыпает соль и ладонью сметает ее со стола на пол. – Потому что тебе было грустно.

– Не в этом дело, – вру я, снимая кольцо с салфетки.

– Но так это выглядело. – Нова все смотрит на стол, и, кажется, у нее на глаза наворачиваются слезы. – А у меня был… один человек… близкий человек… друг… и он тоже не стал… ничего делать, потому что ему было грустно. – Она закусывает дрожащую губу, сильно, до крови.

– Нова, я… – Хоть убей, не знаю, что ей сказать.

– Это был мой парень, – шепчет она, и слезы катятся по ее щекам. – Ему было грустно, и он не стал ничего делать. – Голос у нее дрожит, она шмыгает носом и вытирает слезы. Но они катятся снова, капают ей на руки, и стол делается мокрым от ее горя.

Не со мной бы ей говорить о таких делах. Я и так все время об этом думаю. О том, чтобы оборвать все, потому что мне грустно. Но она плачет, а мне больно на это смотреть, и тогда я встаю из-за стола и пересаживаюсь к ней. Она начинает рыдать, как только наши плечи соприкасаются, а потом утыкается лицом мне в грудь, которая тут же делается мокрой от слез. Я накрываю ее руку ладонью и обнимаю ее. Это все, что я могу сделать. Ведь я-то знаю, что смерть – это больно, смерть ломает, смерть разрушает, и нет на свете волшебного лекарства, которое могло бы это излечить.