Собаки во Франции были у всех, их таскали за собой повсюду в кино и в рестораны, потому улицы были завалены их какашками, и это на самом деле являлось национальной гордостью Франции, неким вызовом нормальным людям, вот типа смотрите как мы любим животных, что даже их экскременты нам не противны. Человека, у которого нет собаки французское общество попросту отвергало. Иногда Алена казалось, что даже собаки имеют тут больше прав проживания, чем она. Они были маленькие, мерзкие, грязные и совершенно невоспитанные. Или огромные, нечесаные, вонючие до одури, и тупые. Алена ненавидела собак всей душой, она твердо считала этих созданий предателями, лицемерами и подлизами, что соответствовало мнению Алены и о самих французах. Собак возили в колясках как малышей, одевали в дурацкие костюмы, водили к собачим психотерапевтам, ради них отказывались от отпуска, уходили с работы, чтобы за ними ухаживать, им читали, показывали собачьи фильмы, нанимали сиделок, создавали дома престарелых, кормили из тарелок прямо на столе ресторанов, и постоянно с ними целовались. А потом целовали друг друга.

– Я схожу с ума, мне все это кажется, – шептала себе под нос Алена, с отвращением разглядывая очередную мадам, буквально облизывающую крохотную грязную тварь, похожую на крысу.

– Это же собака, она ходит по земле, гадит, грызет…, – пыталась она спорить с французами. Но в ответ только наживала себе врагов.

На Бали, местные рассказали ей легенду: почти все балийцы верили в реинкарнацию, и с давних пор считалось, что хорошие люди в новой жизни остаются людьми, а плохие превращаются в змей и собак. Бездомные и безродные шавки бегали стаями по острову, и пугали туристов своим диким плешивым видом. Со слов самих Балицев все они в прошлом были злобными и гадкими людьми, рыскающими в новой жизни по помойками, гонимые отовсюду и приносящие одну только грязь. Одним словом собак на Бали не жаловали, но и не пинали, и это отношение очень нравилось Алене. Во Франции же, в рамочке на стене скорее можно было увидеть картину мерзкой собачонки, чем любимого мужа, детей или внуков.


Но самое главное было конечно же не мерзкий характер французов, и не те правила, которыми они поставили себя и всех окружающих в жесткие рамки существования, а то, что Алене просто тут не нравилось. Не нравилось и все. Не лежала у нее душа к этому месту, не радовало редкое солнце, не сжималась от счастья сердце даже в объятиях Тома. Отношения совсем разладились. День и ночь она была поглощена мыслями, борющимися в ее голове. Уехать-остаться. Ее жизнь теперь мало чем отличалась от ее прежней московской, разве, что бытовых проблем было побольше, да и язык, этот воспетый миром французский язык, ставший ей ненавистным до тошноты, никак не давался. Квартирка, которую снял Том, была прямо говоря убогой. Через крохотные окошки доносились звуки дороги, старые, не отмывающиеся ничем полы скрипели ужасающе, трубы в стенах урчали, шумно заявляя о том, что соседи посетили уборную. Батареи отопления отсутствовали, так как считалось, что на юге Франции вечное лето, а то что, что климат на планете уже давно изменился, и теперь даже в Ницце и Каннах зимой лежит снег, французы признавать не хотели. И дело было вовсе не в том, что они не могли поменять эту квартиру на какую-то другую, а в том, что за такую цену было совершенно невозможно найти что-то лучше, а только намного убогее и омерзительнее. Это был удел большинства квартир и домов лазурного побережья Франции, так как их владельцы, живущие старыми привычками, стереотипами и стандартами, не хотели признавать, что жизнь давно изменилась, и что всего в 100 км от них на границе с Швейцарией, уже успешно закончены испытания атомного колайдера, а посмотрев в ночное небо можно увидеть там сотни спутников. Наступал 22 век, а состояние недвижимости во Франции все еще оставалась где-то на пороге начала 18.

У Алены разрывалось сердце от жалости к себе, она похудела, глаза потухли, голос стал тихий и ноющий как у жалкой шавки. К тому же она постоянно болела, уже несколько месяцев она носила в себе ничем не вылечиваемый насморк, а по ночам ее душил такой сильный кашель, что слезы брызгали из глаз от боли. Но Том держал ее так крепко, что стоил ей лишь заговорить о возвращении, он превращался в мужчину мечты и читал ей стихи, приносил завтрак в постель, часами делал массаж и покупал маленькие подарочки. Он все говорил, говорил о том как он закончит университет, и он получит хорошую работу, о том как они снимут дом на берегу. Три раза он делал ей предложение, и все три раза она решительно говорила – нет. Но потом наступала ночь, полная ласок, слов, обещаний, и она оставалась опять.

Порой Алене невыносимо хотелось утроить скандал, хлопнуть дверью и уже никогда не вернуться, но он тщательно предвидел такие ситуации и умудрялся успокоить и приласкать ее, и она опять оставалась, ненавидя эту любовь. Зима казалась ей проклятым, нескончаемым сном. Наказанием, расплатой, адом. Впервые в жизни она молила время идти быстрее. И оно на само деле неслось, текло с бешеной скоростью оставляя позади страшные разочарования, досаду и боль. Оставляя позади ее жизнь.

Живя якобы в правовом государстве, Алена ясно осознавала на сколько хрупок этот миф о наличии прав и свобод французов. Не смотря на то, что на каждом шагу провозглашалось равенство и братство, в реальности люди были втиснуты в жесткие рамки и окружены несчетным количеством правил и законов. Свобода французов являлась абсолютно вымышленной, на самом же деле все они жили руководствуясь рамками определенного поведения, были ужасно закомплексованными и обидчивыми, следовали каким-то ими же самими выдуманными расписаниями и шаблонам, и даже в школах отклонение от программы считалось каким-то преступлением.

Стадное чувство было развито до такой силы, что любой человек, пытавшийся показать свою индивидуальность, или быть оригинальным в своем мнение или действии, автоматически считался ненормальным. Вся их свобода ограничивалась исключительно возможностью безвизового передвижения между странами, разрешением кричать лозунги посередине улицы, и устраивать бесконечные забастовки и протесты.

И при этом, несмотря на разведенную ими бюрократию во всех отраслях жизни, включая личные отношения, была возможность договориться, наладить связи, что-то придумать и найти контакты, что еще раз подчеркивало, отсутствие настоящего равенства и свободы. На каждый закон имелся родственник, работающий в мерии или полиции, а на каждого родственника там работающего был закон. Таким образом в общем повсюду царил бардак и невозможно было разобраться где правда, где закон, где связи, а где вообще неконтролируемый беспредел.

Алена сходила с ума от всего этого и искренне пыталась понять, расспрашивая мнение людей, задавая резонные вопросы, что тут же немедленно, причисляло ее в ранг ненормальных и клеймило ее не иначе, как «сумасшедшая русская».

«Безумие…» – думала она. – Все так стремятся сюда, так воспевают это Лазурный Берег, который на самом деле лазурным бывает всего несколько недель в году, при определенном освещении солнца и неба. А я только хочу уехать отсюда и забыть, навсегда забыть этот опыт. Я определенно не могу жить с этими людьми. И если уж говорить откровенно, то даже Шарль Де Голль, президент Франции, вообще-то не слишком любил французов, полагая, что они не достойны своей великой страны…».

Алену буквально убивали их стереотипы поведения, повадки и нравы. Больше всего она ненавидела их обеды. Не существовало для этой нации ничего важнее обеда. Питались они обильно, долго, заливая обед внушительной порцией вина и пива, и ликера напоследок.

Торопиться за едой, думать о своих обязанностях перед другими, а уж тем более о работе – слыло дурным тоном. Опоздание на обед, впрочем, как и окончание обеда раньше времени, приравнивалось к преступлению против самого себя. Мужчины и женщины, старики и дети, политики и балерины, левые, правые, анархисты, иммигранты и богачи – все они превращались в единое, поглощённые только одной мыслью: Поесть!

Операционные закрывались, соревнования отменялись, полицейские останавливали погони, и даже французские преступники прекращали безобразничать и воровать в период с 12 до 2. Француз никогда не остановит свой обед, случись наводнение или пожар, ничего не выведет его из равновесия и не отвлечет от поедания утиной печени или свиной ноги. Никто из них не двинется с места во время ритуала поглощения еды, ибо нет ничего на свете священнее этой церемонии. И то, что было свято для них, казалось Алене таким ничтожным и примитивным культом еды.

Самое ужасное виделось Алене, что это был не культ еды в виде рекламы здоровой пищи и образа жизни. А на самом деле было проявлением эгоизма, возможностью законно и нагло крикнуть в лицо всему миру: «Я ем и мне наплевать на всех вас!»

Жизнь на французской Ривьере полностью парализовалась в период обеда, и никакие мольбы о помощи, или нужды других, не могли переиначить этот обряд чревоугодия. Однажды, в отделении скорой помощи Ниццы, Алена просидела около часа с наполовину отрезанным пальцем, в ожидании пока дежурный врач прикончит свою трапезу, состоящую из нескольких разложенных по столу пластмассовых мисок с разной едой и шоколадного суфле, в серебряной бумаге. Капли крови медленно падали на больничный пыльный пол. Доктор равнодушно рассматривал ее через стекло, болтая по телефону со своей подружкой, так как есть в одиночестве во Франции, был еще больший позор, чем не есть вообще.

Никто на Бали не посмел бы даже думать таким же схожим образом, как думают французы. Там наоборот высмеивалось стандартное, предсказуемое и шаблонное поведение европейской нации, и всячески приветствовались люди с причудами, которых назывались яркой индивидуальной личностью, но никак не чокнутыми. Потом Алена вообще перестала даже пытаться общаться с французами, так как они слышали только то, что они хотели слышать и все общение напоминало игру в одни ворота, которая всегда заканчивалась проигрышем Алены, и последующим разочарованием. Она бросила изучать французский, но Тому не сказала, тем самым уже заранее настроив себя на то, что рано или поздно покинет эту страну. Его не было дома по целым дням, и она пропадала в интернете, читала книги, но в большинстве времени просто спала, прячась от дикого холода, идущего от стен и полов под толстенной периной, по ее настоянию и через жуткий скандал купленной в дорогом магазине на рождественской распродаже.

О поиске работы не было даже и речи. Без разрешений и документов не брали вообще никуда. Это был абсолютно противозаконно и жестко контролировалось. А так как в статусе невесты добыть такие бумаги не предоставлялось никакой возможности, то приходилось тупо выполнять обязанности по дому, устраивать быть и ухаживать за Томом. Это убивало Алену. Никогда в жизни она не чувствовала себя такой бесполезной и ненужной.

Ночь на рождество она напилась как сапожник и уткнувшись в подушку волком рыдала, проклиная день встречи с Томом. Он страдал рядом с ней, но упорно не хотел отпускать ее. Том умолял, просил, обещал, а она не верила, что все это когда-нибудь забудется, и то время, которое он называет каким-то административным противным словом «иммиграционный период», кончится. Тогда почему, спрашивала она его в сотый раз, этого периода не было на Бали? Почему время там остановилось, и каждую секунду она испытывала счастье и благодарность?

– Почему, – кричала она пьяная, выйдя на балкон, – почему вы все тут такие злые и лживые собаки?

Но пустой город молчал, и в рождество, и на новый год, на улицах стояла гробовая тишина. Французы сидели по своим домам и жевали одинаковых уток из супермаркета под разными соусами… А в час ночи, все окна в квартирах гасли, и только пьяные гуляки, марокканские иммигранты, изредка выкрикивая что-то невнятное, проходили под спящими балконами, выписывая похабные слова на фасадах старинных зданий и царапая гвоздями покраску нерадиво припаркованных новых машин.

Дождь который зарядил еще в ноябре, и шел не переставая. Он испортил все праздники. Наряженные повсюду елки, размякли и развалились, унесенные ветром игрушки и поделки из бумаги, валялись как мусор по улицам городов и взгляд на них вызывал слезы. «Как будто кто-то долго готовился к празднику, а потом пришел злодей, пришел и все разрушил» – думала Алена.

В рождество задул страшный ветер, волны заливали на проезжую часть и блокировали движение, все шествия были отменены, концерты и гуляния под дождем были жалким зрелищем. Убожеством. Пиром во время чумы. Чистым лицемерием. Король был голый.

В такой же атмосфере прошел и карнавал Ниццы, и праздник фиалок, день мимозы, и парад цветов. Дождь залил все приготовления… Все, что бы ни организовывали французы, было обречено на провал. Все охали и вздыхали, что такое случается «в первый раз и никогда еще не было так плохо», но на самом деле все врали сами себе, так как все это повторялось из года в год, и в следующем году не обещало быть лучше.