Я сдаюсь, внутри и снаружи, сердце разбивается, слабое тело разваливается. Он молча ловит меня, как будто, ожидал что мое тело сдастся, и опускается со мной на пол, держа в своих сильных руках. Близость его обнаженного торса не производит обычного эффекта. Я плачу — отвратительным душераздирающим плачем. Все это слишком. Силу, которую придавал мне Миллер, как будто высосали из меня, осталось только слабость беспризорного ребенка. Я ему не подхожу. Не могу разглядеть его сквозь его темноту, потому что в процессе мой собственный мир утопает во мраке. Уильям прав. Отношения с Миллером Хартом невозможны. По отдельности мы едва функционируем. Вместе, мы мертвы и живы, как никто другой, одновременно. Мы невозможны.

— Пожалуйста, не плачь, — умоляет он, прижимая меня к себе, его тихий голос теперь искренний и естественный. — Не могу видеть тебя такой.

Я ничего не говорю, всхлипы не дают, даже если бы я знала, что сказать. А я не знаю. Лучшая моя часть всегда была сосредоточена на избегании жестокости мира. А Миллер Харт взял меня и поместил прямо в эпицентр этого мира.

И я знаю, что никогда не сбегу.

Он лицом зарывается в мои волосы и мурлычет эту успокаивающую мелодию. Отчаянная попытка повлиять на меня. Он чувствует мою подавленность. Он волнуется, и когда мурлычет минуту за минутой, а мои всхлипы не стихают, он тихо рычит и, встав со мной на руках, молча направляется в ванную.

Он усаживает меня на крышку унитаза, не чувствуя нужды быть аккуратным, и убирает с моего лица спутанные волосы осторожно, так чтобы не задеть ноющую щеку. Я, чувствуя жжение в глазах, наконец, позволяю себе посмотреть на него. В синих глазах, когда они сосредотачиваются на моей щеке, отражается ужас, и он делает глубокий, успокаивающий вдох.

— Подожди, — командует он резко, достает с полки над раковиной полотенце для лица и смачивает его холодной водой. Он быстро опускается передо мной на колени, держа в ладони мокрое полотенце. — Я осторожно.

Я согласно киваю и вздрагиваю еще до того, как холодная ткань успевает прикоснуться к моему лицу.

— Шшш. — Холод пробивает чувствительную сейчас кожу щеки, заставляя меня дернуться с болезненным вдохом. — Эй, эй, эй. — Его вторая ладонь ложится мне на плечо, удерживая меня. — Пусть уляжется. — Сделав глубокий вдох, готовлю себя к давлению, которое, знаю, от него последует. — Лучше? — спрашивает он, ища в моих глазах успокоения. Говорить нет сил, так что я жалобно киваю, лишая Миллера возможности видеть мои глаза, я их до боли зажмуриваю. Все ощущается свинцовым — глаза, язык, тело….сердце.

Подняв руки, ладонями с силой тру уставшие глаза в надежде стереть яркие образы, не только этой ужасной сцены, но и всех срывов Миллера и ужасающую картинку, в которой он нюхает кокаин. Веду себя наивно и амбициозно.

— Я принесу лед, — шепчет Миллер, голос у него звучит таким же жалким, какой я себя чувствую. Он берет мою руку и осторожно кладет ее вместо своей на щеку, прежде чем поднимается с пола.

— Нет, — хватаю его за запястье, останавливая. — Не уходи.

Надежда, вспыхнувшая в его пустых глазах, пробуждает чувство вины. Он садится на корточки и кладет ладони мне на колени.

— Ты принимаешь кокаин, — говорю, не ставя это под вопрос. Отрицать не имеет смысла.

— Нет, с тех пор, как встретил тебя, Оливия. Я много чего не делал с тех пор, как тебя встретил.

— Ты вот так просто взял и остановился? — Знаю, что кажусь циничной, но ничего не могу поделать.

— Вот так просто.

— Насколько все плохо?

— Это важно? Я бросил.

— Для меня важно. Как часто ты употребляешь?

— Употреблял. — Его желваки ходят ходуном, глаза зажмуриваются. — Время от времени.

— Время от времени?

Синева его глаз не спеша возвращается, в них плещется сожаление, боль ….. стыд.

— Это помогало мне проходить через….

Я выдыхаю:

— Боже.

— Ливи, у меня никогда не было причин прекращать делать вещи, которые я делал. Все просто. Ничего из этого мне больше не нужно. Теперь, когда у меня есть ты.

Я опускаю глаза, смущенная, шокированная и уязвленная.

— Кто тебя будет мучить?

— Много кто, — он нервно смеется, отчего я снова поднимаю к нему взгляд. — Но я никогда не сдамся. Я сделаю все, что ты захочешь, — клянется он.

— Обратись к врачу, — выпаливаю, не подумав. — Прошу. — Он, вероятно, не сможет справиться со всем этими проблемами. Невозможно, чтобы ему нельзя было помочь. И мне плевать, если ему это говорили прежде.

— Мне не нужен врач. Мне нужно, чтобы люди перестали совать свой нос. — Его челюсть стиснута, просто упоминание вмешивающихся людей выводит его из себя, и это очень беспокоит. — Мне нужно, чтобы люди перестали заставлять тебя слишком много думать.

С грустной улыбкой качаю головой. Он не видит.

— Я могу справиться с теми, кто вмешивается, Миллер. — Я должна. Миллер принимает их всех слишком близко к сердцу. Может, это паранойя. Наркотики делают людей параноиками, так ведь? Я представления не имею, но это проблема, и она может быть решена, я уверена. — Расстраиваешь меня ты.

Его руки прекращают успокаивающие поглаживания на моих коленях.

— Я? — спрашивает он тихо.

— Да, ты. Твоя вспыльчивость. — Ненависть Кэсси неприятна и озадачивает, но не она заставляет меня чувствовать такое отчаяние. Это делает он. — Я могу тебе помочь, но ты должен помочь себе сам. Тебе необходимо обратиться к врачу.

Синева в его глазах становится глубже, когда он изучает мое лицо, и он опускается на колени. Я смотрю на него, погружаясь в спокойствие, которое всегда предлагает его многозначительный взгляд, и сейчас, даже когда мы в такой сумятице — когда Миллер в таком беспорядке — комфорт, который я чувствую, неизмерим. Он сжимает мои бедра, после чего берет мои руки в свои и костяшками подносит к своим мягким губам, все это время не разрывая связь наших глаз.

— Оливия, ты понимаешь степень моих чувств к тебе? — Его глаза закрываются, лишая меня комфорта, благодаря которому я, отчасти, выживаю. — Понимаешь?

— Открой глаза, — ласково прошу я, и с придающим силу вдохом, он не спеша их открывает. — Я понимаю степень моих чувств к тебе. Если это то, что ты чувствуешь ко мне, то я понимаю. Понимаю, Миллер. Но ты не видишь меня, набрасывающейся на каждого, кто нам угрожает. Нашего единого фронта достаточно. Позволь нам обсуждать все.

Эмоциональная боль накрывает его лицо, от чего губы сжимаются в плотную линию, а глаза снова закрываются.

— Я не могу это контролировать, — признается он, опуская лицо на мои колени. Он прячется, пристыженный своим признанием. Я знаю, что он теряет контроль, но он должен попытаться остановиться. Я разрываю контакт наших рук и зарываюсь пальцами в его мокрые волосы, своими прикосновениями поглаживаю его затылок. Его ладонь ложится мне на поясницу и отчаянно ее сжимает, он перемещается так, что теперь его щека прижимается к моему бедру. Он смотрит вникуда невидящим взглядом, я теперь прикасаюсь к его щеке, ласково очерчивая контуры его профиля, надеясь, что мои прикосновения окажут на него хотя бы отчасти тот эффект, что он оказывает на меня.

Умиротворение.

Комфорт.

Силу.

— Все, что в детстве было моим, у меня забирали, — шепчет он, своим намеком на желание поделиться своим прошлым забирая у меня способность дышать. — У меня было немного вещей, но то, что было, было мне дорого и оно было моим. Только моим. Но его у меня всегда забирали. Все было неважным.

Я улыбаюсь тоскливо.

— Ты был сиротой, — я говорю это, как факт, потому что Миллер только что по-своему мне об этом сказал. Нет нужды упоминать фотографию.

Он кивает:

— Сколько себя помню, я был в приюте для мальчиков.

— Что случилось с твоими родителями?

Он вздыхает, и я тут же понимаю, что об этом он не говорил никогда.

— Моей матерью была молоденькая ирландка, которая бежала из Белфаста.

— Ирландка, — выдыхаю, видя теперь ярко-синие глаза Миллера и его темные волосы такими, какие они есть — типично ирландскими.

— Слышала когда-нибудь о приюте имени Магдалены? — спрашивает он.

— Да, — выдыхаю, ужаснувшись. Монахини Магдалены принадлежали католической церкви и были призваны служить Господу, очищая девушек, которым не повезло попасться в их лапы — или кого отправляли туда стыдившиеся их родственники, зачастую беременных.

— Она, очевидно, сбежала. Приехала в Лондон, чтобы родить меня, но ее родители, в конечном счете, нашли ее и вернули обратно в Ирландию.

— А ты?

— Они подбросили меня в приют, чтобы вернуться домой, избежав позора. Никто не должен был знать о моем существовании. Я никогда не был душой компании, Оливия. Скорее одиночкой. Не находил с другими общего языка, и, как результат, большую часть времени проводил в темной кладовке.

Распахиваю глаза от осознания всей картины. Я чувствую отвращение, но, по большей части, грусть. Особенно, видя, как ему стыдно. Ему нечего стыдиться.

— Они запирали тебя в кладовке?

Он кивает едва заметно:

— Я не вписывался.

— Мне жаль, — произношу на полном вины выдохе. Он по-прежнему не вписывается, только со мной.

— Не надо, — он ладонью проводит вверх по моей спине. — Не только тебя бросили, Оливия. Я знаю, каково это, и это только очень маленькая часть того, почему я тебя никогда не оставлю. Крохотная часть.

— И еще потому, что я твоя собственность, — напоминаю ему.

— И потому что ты принадлежишь мне. Моя самая сокровенная собственность, — утверждает он, поднимая голову и находя мой подавленный взгляд. У него все отбирали. Я понимаю. Он мягко улыбается, видя мою грусть. — Моя сладкая девочка, не надо из-за меня расстраиваться.

— Почему? — Конечно, я буду из-за него расстраиваться. Невероятно грустная история, а ведь с этого гнусная жизнь Миллера только началась. Все это ломает — сирота, бездомный парень, мужской эскорт. Есть моменты, которые связывают эти ступени жизни Миллера, и я до смерти боюсь их услышать. То, что он рассказал мне, словесно и эмоционально, повело меня к краю агонии и грусти. Знание связующих моментов этих ключевых точек, возможно, разобьет мое влюбленное сердце уже без права восстановления.

Тепло скользит вверх по спине, бокам и рукам, пока, согрев ключицу, не останавливается на моей шее.

— Если моя история неприкаянности длиною в двадцать девять лет привела меня к тебе, каждая невыносимая ее часть стоила того. Я бы прожил ее снова, не мешкая, Оливия Тейлор, — он наклоняется и сладко целует меня в щеку. — Прими меня таким, какой я есть, сладкая, потому что этот гораздо лучше того, кем я был.

В горле образуется ком, от которого дышать становится слишком трудно. Слишком поздно. Мое сердце уже разорвано, так же как и сердце Миллера.

— Я люблю тебя, — шепчу жалобно. — Так сильно тебя люблю.

Зияющая дыра в сердце становится еще больше, когда я вижу, как едва заметно дрожит подбородок Миллера. Он удивленно качает головой, после чего поднимается, заявляя права на все мое тело, и прижимает к себе, даря самое сильное его за всю историю существования его.

— Я благодарю за это всех святых, а я не религиозный человек.

Дыша во влажные волосы, прилипшие к его шее, я закрываю глаза и впитываю каждый изгиб его тела, принимая все, что он дает, и отвечаю тем же. Моя сила вновь со мной, она больше, чем когда-либо, а по венам бежит решительность. Он не согласился увидеться с врачом или с консультантом, но мое теперь более широкое понимание этого сбивающего с толку мужчины и его признания — лучшее начало. Помочь ему, вытянуть его из его идиотского доморощенного пути будет легче теперь, когда я вооружена всем знаниями, необходимыми, чтобы его понять.

Вмешательства казались бы несущественными, если бы не крайние реакции Миллера на их источники. Он воспринимает меня как его собственность, а их как тех, кто хочет меня у него забрать. В идеальном мире все эти докучливые идиоты исчезли бы по моему волшебному щелчку, но, учитывая, что мы живем не в такой волшебной реалии, нужно найти другие варианты. Самый первый из них — это держать вспыльчивость Миллера под контролем, к тому же стало вполне очевидно, что докучливые люди не просто вмешиваются, они делают это постоянно. Он всегда будет восприимчив к вмешательствам, когда люди будут пытаться отобрать его собственность — его самую сокровенную собственность. Для него нормально вот так реагировать.

Мои кости в объятиях Миллера сжаты до пределов раздробления, то же самое с легкими. Я впитываю роскошь его и наслаждаюсь ей, но мое истощенное тело и измученное сознание отчаянно нуждаются в отдыхе. Мы все еще в «Ice», помехи слоняются поблизости, мы оба мокрые и растрепанные, а Миллер еще не сделал свою работу.