На самом деле Велем просто не знал, как ему теперь с ней быть. Он отчаянно злился на сестру за тревогу, трудности и позор, который она навлекла бы на род, если бы ее побег удался, но еще сильнее гневался на Вольгу, задурившего ей голову и сманившего на это дело! Он не мог взять в толк, как на такое могла решиться его сестра, его Дивляна, Искорка, как звала ее мать. У нее, конечно, всегда ветер в голове свистел, но она была своя, родная до последнего золотого волоска, и не получалось представить ее среди изгоев, волков, отторгнутых своим родом и родом человеческим. Среди тех, кто становится волками-оборотнями, уходит в звериный мир. И не меньше самой Дивляны он изводился мыслями о том часе, когда привезет ее домой и поставит перед родичами.

Взглянуть в глаза отцу и матери для Дивляны было так страшно, что однажды она сказала Добролюте, что хочет остаться здесь, в Перыни. Но старшая жрица покачала головой: даже Огнедеву она не имела права оставить у себя, пока род не отпустит и не благословит ее на служение богам. Ни у людей, ни у богов нет пристанища тому, кто отторг себя от родового дерева.

Но теперь, когда выяснилось, что в крови Дивляны дремала Огнедева и что на побег из дома на Ильмерь ее толкнула воля богов, родичи, наверное, ее отпустят — так утешала девушку Добролюта. Жрица даже собиралась сама поехать с ней в Ладогу, чтобы поговорить с Домагостем, а главное, с Милорадой и ее сестрой.

— Да, сами боги меня заставили бежать! — Ободренная этой мыслью, Дивляна даже вцепилась в руку Добролюты. — Ведь если бы иначе, если бы я своей волей, они бы меня отвергли и Огнедевой не избрали бы! И огонь бы Лелин не загорелся, будь я недостойна!

— А коли так, чего же тоскуешь?

— Я…

Дивляна отвела глаза. На уме у нее был Вольга. При мысли о воле богов разлука с ним не стала легче. А должна бы стать — если бы любовь была только средством привести ее на Ильмерь. Но вот она уже на Ильмере, Лелин огонь загорелся, и золотое ожерелье Огнедевы легло на ее грудь, — а мысль о Вольге по-прежнему отзывается болью в сердце, и слезы наполняют глаза. Если бы ее спрашивали, она бы не раздумывая променяла на счастье быть с ним и золотое ожерелье, и честь быть избранной, и все богатства и почести, которые ей могла предложить жизнь. Но никто Дивляну не спрашивал…

Добролюта вздыхала и осторожно убирала растрепавшиеся волосы с ее лба. У нее никогда не было дочери, и эту дочь она увидела в девушке, родственнице, которую боги сами привели к ней и отдали под ее защиту и наставление. Но будь Дивляна ее родной дочерью, что она сказала бы ей? Ведь что-то дало ей силу решиться на это — покинуть свой дом и своих чуров. Покорность своему роду — это важно, на этом держится устойчивость и сохранность человеческого мира. Но мир застывший, не растущий обречен на гниение и умирание — ведь неподвижным бывает только мертвое. А Добролюта знала, что именно это непокорство иной раз дает силу сделать шаг вперед. К добру этот шаг приведет или к худу — знают только боги, но это шаг прочь от неподвижности и разрушения. Однако пока совсем не ясно, чего же хочет судьба от дочери Домагостя.

— Чего же судьба моя хочет? — вдруг сказала сама Дивляна, и Добролюта вздрогнула — та будто услышала ее мысли. — То одно, то другое мне предрекается… а я мечусь, будто лист сухой на ветру…

— Эх, горлинка моя! — Добролюта вздохнула и сжала ее узкую белую руку своей загрубелой и загорелой рукой. — Я вот по се поры не поняла, чего моя судьба хотела, а мне ведь пятый десяток! Четверых сыновей вырастила да женила, помирать пора, а я все не ведаю, то ли сотворила, чего судьба моя хотела! Ты еще молодая да смелая — авось еще поймешь!

Приближался Перунов день, за которым следует жатва. В ожидании ее предстояли Зажинки — не столько настоящее начало уборки урожая, сколько обряд, привлекающий благословение богов на это самое важное в году дело. Прошло новолуние, в небе появился тоненький серпик молодого месяца — словно сами боги вручали жницам их орудие труда. Это было удачное предзнаменование: если жатва начинается на растущем месяце, то и урожай будет возрастать и получится богатым. В первый день после новолуния в Перыни собрались все женщины Словенска — выбирать зажинщицу. Насколько ловка, умела и удачлива начинающая жатву, зависит успех всего дела: тогда и работа спорится, и зерно не теряется, и жницы не ранят себя серпами и не слишком устают на поле. В прежние годы выбор нередко падал на Добролюту — она, мать четверых прекрасных сыновей, славилась как обладательница легкой руки, сильная и проворная жница. Но с годами она утратила необходимую ловкость, а главное, отдав старшей невестке женский пояс, отдала вместе с ним и свою плодовитость, из-за чего могла плохо повлиять на плодородие земли. Назначили другую жрицу, Родочесту Родославну — сильную и ловкую молодую женщину, благополучно родившую двоих детей.

Девушки к жатве не допускались, и даже Огнедева, выбравшаяся ради такого события на воздух, могла лишь издали вместе с другими любопытными наблюдать за подготовкой к обряду. Женщины все как одна надели лучшее, что имели: рубахи, отделанные красными полосами ткани и вышитые красными узорами, красные головные уборы с рогами и звенящими подвесками, нарядные поневы и завески, по числу узорных полос на которых можно было определить число детей у каждой. Полыхали они, как стая живых маков. Под песни, прославляющие Перынь, Перуна и Велеса, извлекли священный серп, который хранился в святилище и пускался в дело лишь несколько раз в году — на Зажинках и Дожинках и считался орудием самой Матери Урожая. Серп, завернутый в особый рушник, несли впереди шествия, направлявшегося на ближнее ржаное поле. За Мечеборой, держащей серп, следовала Добролюта с караваем хлеба и солью в деревянной солонке, украшенной громовыми и солнечными священными знаками. Близился вечер, дневная жара спала, и красное солнце, клонящееся к закату, придавало всему действию особую торжественность.

Подойдя к краю поля, Родоча поклонилась и произнесла:

Перынь-жнивушка, наша мати,

Дозволь жать-спожинати,

В закрома убирати,

С легкой руки стани куль муки!

И все женщины за ней, кланяясь, повторили заклинание:

С легкой руки стани куль муки!

Мечебора, развернув рушник, подала Родоче серп. Молодая жрица еще раз поклонилась ниве.

Как ты, матушка рожь,

Стояла — не устала,

Так бы и мне, и роду моему

Стоять, жать — не уставать!

Срезав первую горсть колосьев, Родоча возложила на их место каравай и соль — как приношение земле в обмен на подаренный урожай. Женщины пели славления матери-земле, пока она жала первую полосу и вязала первый сноп — Отец Урожая. Окончив работу в меркнущем свете дня, два последних пучка колосьев Родоча сложила крестом: запечатала поле, чтобы початую ниву не испортили злые силы. Потом серп обтерли и снова завернули в рушник, и женщины двинулись обратно.

Возле Перыни их уже ждали все прочие родичи, тоже одетые нарядно; мужчины держали кабанчика, предназначенного в жертву. Первый сноп возложили на жертвенник Перыни, обрызгали его кровью зарезанного кабанчика, потом тушу разделали и принялись жарить. Дивляну посадили на почетное место, и она немного развеселилась, видя вокруг радостные лица. Начинался сбор урожая — самое важное время в году, самое трудное и радостное. Она оглядывалась, выискивая глазами Вольгу, но заметить его ей так и не удалось. Она не знала, пришел ли он на праздник. Двоюродные и троюродные братья из Велемовой дружины плотно обступили ее, чтобы не дать ей хотя бы бросить взгляд на своего неудачливого жениха, не то что заговорить с ним.

Вольга и правда был на празднике: сам старейшина Вышеслав послал за ним Прибыню, а Любозвана старательно расчесала спутанные кудри любимого брата и приготовила ему выстиранную рубаху.

— Вон она, красавица наша! — приговаривал Прибыня, показывая Вольге на Дивляну, которую возле огня перед идолом Перыни было хорошо видно. И теперь она показалась Вольге побледневшей и грустной, но даже более красивой, чем раньше. — Огнедева! Благословение наше! И то сказать, не всякий раз в роду такая красавица сыщется! Истинно благословение богов на ней!

Вольга отворачивался: свояк будто нарочно растравлял ему сердце.

— А ты что же — забыть ее не можешь? — Прибыня вдруг наклонился к его уху.

— Забыть? — Вольга метнул на него мрачный взгляд. По лицу его было видно: забыть ее невозможно.

— Вижу я, парень, тебе без нее жизнь не мила, — продолжал Прибыня. — Ступай к бабам, жена! — бросил он Любозване, которая, чуя приближение важных событий, держалась возле них и все оправляла Вольге то рубаху, то пояс, то волосы. — У нас тут важный разговор, не для твоих ушей.

Любозвана покорно ушла, но не к бабам, яркой красной толпой обступившим жертвенник Перыни, а к белой стайке девушек. Остряна, зорко наблюдая за ними, все поняла по одному взгляду невестки и короткому кивку. То, чего они ждали уже несколько дней, начиналось…

— Слушай, родич, что скажу, — говорил тем временем При быня почти в ухо Вольге, незаметно оглядываясь, не слышит ли кто. — Я и сам не так давно парнем был неженатым, помню, как оно. Невесту ты себе выбрал такую, что лучше и не придумаешь. Вижу, тяжело тебе, да и ей не лучше, любит она тебя. Разлучить вас, а ее в чужую землю отправить — зачахнет от тоски, не вынесет, вот и не достанется никому, Кощею одному.

— Да ну тебя! — Вольга в досаде вырвал рукав, за который свояк его придерживал. — И так мне тошно, то ли убить кого хочется, то ли на первой осине повеситься. Чего ты мне душу травишь?

— Да не травлю! Помочь я тебе хочу! Ты же мне родич, и жена пристает: помоги да помоги! На то мы и породнились с вами, чтобы во всем быть заедино. Невеста тебе нужна хорошая, родом достойная, собой пригожая, истинная княгиня! Ни вам, ни нам урона чести не будет, если ты Домагостеву дочь в дом введешь. А полянам мой батюшка невесту даст не хуже, раз уж в Ладоге других нет! Вот и все довольны останутся. Смекаешь, к чему веду?

— К чему?

— Поможем мы тебе твою невесту в Плесков увезти!

— Что? — Вольга переменился в лице и подался к свояку, не веря услышанному.

— В ушах звенит — не разбираешь? — Прибыня усмехнулся. — Помогу тебе, как брату, невесту твою отбить назад и в Плесков увезти. Если не сробеешь…

— Я?!

— Да ладно, ладно! — Прибыня придержал Вольгу, готового немедленно бежать куда-то. — Шучу. Все тут ведают, каким ты орлом себя показал, когда варяги в Ладогу приходили. Домагостю за одно это тебе бы любую дочь отдать следовало, да с приданым, а он, вишь, нос от нашей родни воротит. Я вот что надумал. Дело-то простое. У Домагостича с братьями три десятка дружины, у тебя два, да я в Словенске пять десятков легко наберу. Как вздумает он домой ехать и сестру везти, мы с тобой и с парнями их на дороге дождемся, перехватим, девку отобьем и тебя по Шелони до Плескова проводим, чтобы уж никакой Встрешник дела не испортил. Ну а там, в Плескове, и меду чтоб поставил, и пива, и быка печеного… — Он выразительно ухмыльнулся. — Это само собой, и на свадьбе с парнями погуляем. Но и ты уж не забудь, что я тебе истинным братом был, если что!

— Да я… — не помня себя, Вольга обнял его так, что Прибыня охнул и стал отбиваться, опасаясь за целость своих ребер.

В желании свояка по-родственному помочь ему Вольга не видел ничего необычного, тем более что исчезновение невесты киевского князя, которую он мог бы заменить своей дочерью, для Вышеслава было весьма выгодно. Так что и своему роду Прибыня помог бы ничуть не меньше, чем Вольге.

Раскрасневшись от воодушевления и радостных надежд, Вольга рвался немедленно подойти в Дивляне — если не рассказать ей, что Прибыня решительно запретил ему делать, то хотя бы взглянуть на нее, уже с новой надеждой на скорое счастье. Но и этого свояк не советовал и вскоре сам увел Вольгу к себе в избу, обсудить предстоящее дело.

Всю ночь Вольга почти не спал, горел от нетерпения и изнывал в ожидании счастливого дня. Когда это случится, зависело только от Дивляны и ее выздоровления, потому что себя он чувствовал вполне здоровым для новой битвы. Ему пришло в голову, что Дивляна, вероятно, нарочно притворяется больной и тянет время, чтобы не возвращаться в Ладогу. Теперь же надо предупредить ее, чтобы, наоборот, постаралась ускорить отъезд. Они в Словенске уже почти две пятерицы, вот-вот Домагость, утомленный ожиданием, снарядит из Ладоги новую дружину, и тогда весь замысел рухнет.

Поэтому, когда утром к нему пришла Любозвана, он обрадовался сестре в три раза сильнее. Через нее он мог послать весть Дивляне. Пустят ли его сестру к ней, неизвестно, но через женщин она может подать какой-то знак! Тем более что Любозвана пришла не одна, а с Остряной, Вышеславовой дочерью.