Юнасу показалось, что на лице “рыбака” промелькнуло что-то вроде искры тщеславия, когда он делал последнее заявление, словно он гордился своим горем.

Некоторое время оба сидят молча. “Рыбак” не произносит больше ни слова, будто снова о чем-то глубоко задумался, но теперь его взгляд направлен внутрь самого себя и губы плотно сжаты.

Потом он тяжело вздыхает.

– И вы считаете, – осторожно произносит Юнас, – что этот случай… с вашей женой… что он повлиял на вашу работу?

– Да, – говорит он спокойно.

– Но ведь сокращение происходит из-за…

“Рыбак” не дает ему досказать. Он вскидывает руки, играя в воздухе пальцами, а затем медленно опускает их, и они свисают, словно большие белые увядшие цветы.

Он дважды повторяет эти движения, тихим шепотом продолжая свое повествование.

– Похоже, все идет прахом. Раньше со мной ничего подобного не случалось. А сейчас все летит к черту.

– Понятно, – отзывается Юнас.

– Черт подери, раньше со мной ничего подобного не происходило.

Юнас знает, что теперь самое время задавать вопросы, если он действительно хочет помочь. Но он молчит, пытаясь убедить себя, что запах, который он ощущает в помещении, это не запах страха.

Вероятно, это запах пота.

И так как Юнас ничего не спрашивает, “рыбаку” лишь остается самому приободрить себя, что он и делает, он встряхивается и разводит руки в стороны.

– Да-а, черт возьми, – тянет “рыбак”, в конце концов так ведь можно и во все тяжкие пуститься.

Он хрипло смеется.

Юнас продолжает молчать, и “рыбак” пытается объяснить, что он имел в виду.

– Да-а, с такими законами, сами знаете, можно начать пить горькую…

– Я должен налить себе кофе, – бросает Юнас в воздух и покидает кабинет.

Он идет в туалет, и там его рвет.


Пока Юнаса рвет в туалете, Тереза в четвертый раз проплывает бассейн, закрытый, с водой бирюзового цвета и встроенными в дно новыми лампами, благодаря которым все кажется необыкновенно эффектным. Она плывет, как всегда окруженная облаком из пузырей и мечтаний, и настолько погружена в эти грезы, что неестественно громкое хихиканье каких-то девчонок, которые, держась за края бассейна, болтаются в воде, воспринимается, будто пытка.

Та, что в черном купальнике, лет пятна дцати, громко кричит подружке, которая отплыла от края бассейна:

– Ах, че-ерт, Каролин, ты лягнула меня прямо в живот!

Выкрикивая это, она хохочет, и Терезе внезапно кажется, что эта девочка похожа на собаку, сильную, мускулистую, кусачую.


А пока Тереза плавает в бассейне, Жанетт сидит на краю кровати в своей квартире в Бредэнге.

В той самой квартире, расстаться с которой она мечтает уже почти четыре года. Квартира ей дешево обходится, так как они до сих пор оплачивают ее пополам. Жилище самое подходящее, учитывая, что у мужчины, с которым ты живешь, похоже, никогда не появится ни времени, ни желания отсюда уехать. Зачем ему? Ведь у него имеется своя квартира в Копенгагене.

В руках у Жанетт камень.

Она нашла его в кармане черной куртки, которую давно не надевала. Обычный серый камень, довольно крупный, на нем выгравировано: В память о Висбю.

* * *

Что же произошло со мной в Копенгагене? Нечто настолько важное, что даже страшно об этом говорить. Сеньора, я тоже умею видеть, я могу предсказывать, совсем как моя бабушка.

Я только сейчас это поняла.

В последнее время я так много переезжала, ничего постоянного. Я снимала какое-то жилье, жила понемногу то в одном, то в другом месте, думаю, как раз то, что мне нужно, так решила. Это привносит в жизнь некую сумятицу, и, вероятно, поэтому становится легче.

Я жила у Симона, жила в художественной мастерской, в маминой студии в Сольне.

Останавливалась у случайного знакомого. Я, наконец, снимала квартиру отца и Беаты, когда они уезжали в Шотландию.

А вещи начали то и дело куда-то деваться.

Это не так уж важно, но именно потому, что я человек довольно собранный, это воспринималось как нечто невероятное.

У Симона я оставила большую банку с вареньем, которое сама сварила. А потом, когда я ночевала в мастерской, то искала эту банку там в холодильнике.

Чай из шиповника и стеариновые свечи я купила в Сольне, но была уверена, что оставила их у того случайного знакомого. Бывало, в очередной ванной комнате я лезла в шкафчик, чтобы взять флакончик с духами, который оставила у Симона, а в квартире на улице Каммакарегатан, где я выросла, много раз подходила к шкафу в гостиной, то есть к тому месту, на котором он раньше стоял, но уже десять лет назад, как Беата, переехав сюда, переправила его на чердак.

Да, мне всегда очень не хватает моих вещей. И той обстановки, в которой я жила прежде, перед очередным переездом. В последнее время я стала замечать, что, если переезжаешь достаточно часто, то все как бы переезжает вместе с тобой. Иногда только в виде тени или тоски по какой-то вещи, человек не любит ни с чем расставаться.


Прибыв вечером в Копенгаген, я долго стояла около вокзала, разглядывая все вокруг. Мне казалось, будто я впервые смогла вдохнуть полной грудью. Дома трудновато было экспериментировать, слишком много вопросов.

Обожаю большие вокзалы по вечерам. Небо, окрашенное газовым дыханием города в темно-лиловый цвет, поезда и аэропорты, своими огнями освещающие ночную тьму.

Народу почти не было. С пешеходного моста, где я стояла, видны были пустые рельсы, а вверху на фасаде – огромные электрические часы. Они показывали 23.15.

Часы были красными, и мне казалось, что это очень красиво. Они не походили на обычные черные плоскости с желтыми точками. Цифры были сделаны из неоновых малиново-красных трубок, благодаря чему их квадратные очертания слегка смягчались округлостью. Когда минуты менялись, мгновенно все чернело, ровно на столько, чтобы успеть закрыть и снова открыть глаза.

Дыра во времени.

В нее я и заглянула.

Я совершенно не была к этому готова, никогда не думала, что такое может со мной произойти. Что у меня может возникнуть предчувствие или видение. Я просто стояла, уставшая и радостная, и смотрела на часы.

23.16.

Чернота.

И вдруг я вижу. Ни с того ни с сего.

Вижу окно, большую белую оконную раму. За окном зима, темно, и – вжик, какой-то звук, и все окно покрыто чем-то красным, словно забрызгано кровью. Все это на какое-то мгновение. И передо мной снова цифры на часах.

23.17.

Я точно это видела. Все происходило прямо перед глазами и в то же время внутри, в мыслях. Очень похоже на то, что я испытываю, когдаслышу твой шепот, Сеньора. Хотя сейчас мне было спокойнее. Так все ясно и четко, вот и все мои ощущения. Я даже не испугалась.

Я постояла немного, подождала, не произойдет ли что-нибудь еще.


На другой день я отправилась в Глиптотеку. Всегда туда захожу, когда бываю в Копенгагене. Обычно я даже зарисовываю некоторые скульптуры. Но на этот раз меня тянуло туда нечто другое, мучительное желание полюбоваться на прекрасное. Еще у входа я остановилась, не могла насмотреться.

На цоколе стоял тяжеленный бронзовый лев, покрытый зеленоватой патиной. Я не удержалась и потрогала его. Положив руку на спину льва, я почувствовала мощь его мускулов. В этом льве будто играла жизнь, била ключом. Казалось, что в бронзе заключена была настоящая львиная сила.

Этот лев не был мертвой, неподвижной фигурой, вещью, мимо которой проходишь и просто отмечаешь взглядом. Я долго смотрела на него, я гладила змею у его ног, я с опаской сунула руку ей в пасть и нащупала зубы.

Она могла бы меня укусить.

Потом я вошла в музей.

И я созерцала, созерцала…

Заметив в маленьком темном зале египетские статуэтки, я почувствовала смутный жар, запорхала вдоль витрин, словно ночная бабочка, взбесившаяся от света. Маленькие изысканные статуэтки богов, черные, с золотыми украшениями. Точеные головки из нежно-зеленого нефрита, белоснежные бюсты с остатками краски вокруг глаз и рта. Крошечные лица, которые так и хочется потрогать пальцем. Статуи гордых котов с глазами из янтаря.

Я созерцала.

Холодно-синий, горчично-желтый и зеленый залы музея со скульптурными портретами греков и римлян. Множество белых, из тяжелого мрамора голов. Какие все разные! Я была тут много раз, но впервые увидела, что они совсем живые, что на губах сейчас заиграет улыбка, а в уголках рта появятся ямочки. Хочется поцеловать.

Я нежно гладила щеки белых, мягких статуй и, когда никто не видел, проводила рукой по ключице, по ямочке на шее.


Не знаю, связано ли это между собой: то, что я видела, глядя на часы, и как я смотрела на скульптуры в Глиптотеке.

Думаю, связано, думаю, у меня открылось новое зрение.

В поезде, который вез меня домой, я увидела очень красивого мужчину, он сидел неподвижно, похожий на статую, вероятно, этим он меня и привлек…

Но ведь я знала, что все не может быть таким чарующим.

* * *

Через несколько дней после возвращения в Стокгольм Тереза оказывается с Симоном в кафе. Их столик у самого окна, и тротуар, который виден через стекло, привлекает внимание Терезы, хотя она вся поглощена своим рассказом. А взгляд Симона направлен на стенку кафе, он слушает Терезу, повернувшись к ней боком, – это его обычная поза в таких случаях.

– Это было словно награда, и все мои раздумья отступили в прошлое, будто пелена спала с глаз, и я увидела все очень ясно. Но ЗДЕСЬ, – Тереза обводит взглядом зальчик кафе, – здесь я не могу так видеть. Здесь нет ничего нового, тоска и скука.

Во время рассказа Терезу не покидает ощущение, что ей не удается точно описать те магические переживания. Те волшебные яркие картинки, которые будто бы потрескались от привычного, обыденного стокгольмского воздуха. А может быть, все из-за Симона, тоже привычного и обыденного.

– Возможно, это не пелена спала с моих глаз, а, наоборот, на меня опустилась мерцающая дымка, и все вокруг стало мягким, нежным. А здесь все краски резкие. Понимаешь?

– Не очень. Вот уже десять минут я ни черта не понимаю, о чем ты говоришь. Очевидно, это из-за похмелья.

Он вздыхает и бросает взгляд на сидящих неподалеку двух веснушчатых девчушек лет семнадцати с тонкими лебедиными шейками.

Это не флирт, проносится в голове у Терезы, он рассматривает их точно так же, как я сама только что рассматривала.

Две подружки, похожие друг на друга, словно сестры, рыжеватые светлые волосы, подстриженные а-ля паж. Худенькие шейки, белые маечки, одинаковые черные брюки, одинаковые туфли. Они почти не разговаривают, их движения неторопливы, продуманны, никакого хихиканья, чтобы не выдать полудетский возраст, глаза круглые, холодные, их головы двигаются в едином хореографическом ритме: одна в одну сторону, другая – в другую, в их любопытных взглядах – чистота, но своеобразная, безмятежная и в то же время угрожающая.

По крайней мере, я их вижу так, вдруг говорит себе Тереза.

Она смотрит на Симона. Он и вправду устал. Глаза щелочками, будто сощурился. Но это не только из-за похмелья. Все утро он какой-то отрешенный. Говоришь будто со стенкой, все время твои слова возвращаются к тебе без всяких комментариев, но абсолютно выветрившиеся.

Вот Симон улыбается одной из девушек, та тоже отвечает улыбкой, а потом делает пустые холодные глаза и смотрит на Терезу.

К горлу Терезы подступает ком.

– Я больше не люблю Стокгольм, – продолжает она, – я уже не такая, как те, кто живет здесь, кто сидит в барах, кафешках, подражая своим идолам – телеведущим молодежных программ, не люди, а манекены, я не вижу себя во всем этом.

Некоторое время она молчит.

– Недавно показывали программу о русских детях, документальный фильм. Вот в этих детях я узнала себя, у них такие же круги под глазами.

Теперь Симон смотрит на нее:

– Русские дети?

– Это не так дико, как кажется, – с горячностью говорит Тереза. – Особенно меня поразила одна малышка, которая сидела на качалке, с туго заплетенными косичками и кругами под глазами. Старуха, маленькая старушка, вот на кого она походила. Не миленькое дитя совсем, поэтому я почувствовала родственную душу.

– Что за маленькая старушка? – не понимает Симон, – ты ведь сама уже не ребенок. Ух, черт возьми, как голова болит.

Он глотает последние капли кофе из голубой чашки. У Терезы такая же чашка, но желтого цвета, и Тереза с отвращением тычет в нее пальцем.

– Ах, Симон, и эти чашки, и вся здешняя обстановка, все нацелено на то, чтобы создавать атмосферу, у каждой вещи должно быть свое лицо, своя история. А вот у людей нет своей атмосферы, люди вне истории, они так торопятся перед всеми покрасоваться, что их ничто глубоко не затрагивает. Все, что у них есть, – это искусственное подтверждение их существования, рецензия на их дерьмовую выставку в какой-нибудь паршивенькой газетенке, но ни одна из написанных ими картин не может ничего никому рассказать, потому что эти выпендрежники сами не успевают что-либо пережить.