Ольга сознавала все. Она знала, что там, за дверью, разыгралась последняя сцена этой тяжелой комедии, что Вася умер. Но она не повернулась обратно и не замедлила шага. Она чувствовала, что одно лишнее усилие — и она упадет в обморок.

У нее достало воли спуститься по лестнице, выйти на снежную темную улицу и сесть в сани, и сейчас же крутящая сладкая тьма потянула ее в оглушающий водоворот, и на время она перестала быть.


XXXI

В глухой час ночи, когда все притомившиеся спали по своим комнатам и только бодрствовали часы: круглые столовые в дубовом чехле, бронзовые — в гостиной, карманные черные у кровати Аркадия и маленькие золотые в спальне Ксении Игнатьевны, тоже не находящей покоя, чувствующей приближение вечного сна и в холодном ужасе отсчитывающей удары маятника, трепетно загадывающей, которая из минут на белом круге часов будет ее последней,— Ольга видела тяжкий необычный сон.

Ей снилось, что она идет ранним утром вдоль узкой городской улицы. По сторонам высятся высокие дома, серые и однообразные, с темными окнами, за которыми все замерло.

Она идет медленно, но ей трудно дышать, потому что воздух насыщен гарью и копотью труб и висит вокруг желтым, тусклым туманом.

На ней очень дорогое, но скромное синее платье, а голова не прикрыта и ноги в тоненьких туфельках, сквозь которые она чувствует сырость асфальта.

И будто она только что возвращается со свидания с человеком, которого не любит, но которому должна принадлежать, а впереди ее ждет новое свидание, но кто тот другой, она не знает. И вдруг, неожиданно, как это всегда бывает во сне, в конце улицы она видит стоящую и преграждающую ей путь икону Божией Матери c темным и строгим ликом, но без Святого Младенца в серебряных почерневших руках и осеянную золотым венчиком. Как держится икона эта посреди улицы, Ольга не видит, но она уже не помнит, куда шла раньше, а радуется, что нашла икону эту, которую будто бы давно искала.

Она идет к ней и хочет помолиться, но на пути попадается ей человек, потом другой, третий, и все они мешают ей идти, говорят что-то, смеются, указывают другие улицы и, обозленные ей упорством, начинают бросать в нее каменьями.

И тут случается нечто такое, что даже во сне заставляет изумляться Ольгу и наполняет ее душу трепетом сопричастности чуду.

Обращенные на нее каменья не касаются ее тела, а со святотатственным звоном ударяются о серебряные ризы Пречистой и, раздирая их, впиваются в ее святое изображение.

Но темный лик по-прежнему строг, а лицо Ольги смертельно бледнеет, и, пораженная страхом, она бежит…

Стук же камней об икону, отзываясь в мозгу тупою болью, заставляет ее проснуться…

Аркадий в белье, со свечой в дрожащей руке, стоял над сестрой.

Ей не нужно было спрашивать,— она уже знала, что случилось.

Часть вторая

Как много ты в немного дней

Прожить, прочувствовать успела,

В мятежном пламени страстей

Как страшно ты перегорела.

Раба томительной мечты,

В тоске душевной пустоты,

Чего еще душою хочешь?

Как Магдалина плачешь ты,

И как русалка ты хохочешь {17}.

Баратынский

Poi quando l’aima fu rinnigorata,

Chiamava il cor gridando: or se tu morto,

Ch’io non ti sento nel tuo loco stare?

Respondea’l cor, ch’avea poco di vita,

Sol, pellegrino, e senza alcun conforto,

Quasi scemando non potea parlare,

E disse: oh alma, aiutami a levare.

Lapo Gianni

‹Потом, когда к душе опять вернулись силы, она обращается к сердцу с восклицанием: «Не умерло ли ты, ибо я тебя не нахожу на надлежащем месте». И отвечало сердце, которое было еле живо и одиноко, и беспомощно, и которое блуждало и почти умирало, не будучи в силах говорить: «О душа, помоги мне подняться…» {18}

Лапо Джанни

I

Джон Рёскин {19} обмолвился где-то неоспоримой истиной, что вся задача воспитания — заставить человека не только поступать хорошо, но и наслаждаться хорошим; не только работать, но и любить работу…

Ольга ясно чувствовала на себе недостаток такого именно воспитания, и это приводило ее минутами в отчаяние.

Она не могла найти в себе ничего, что бы тянуло ее к труду, что бы заполняло ее мысли всецело, чтобы, отдавшись чему-либо, она чувствовала себя удовлетворенной. Горькой необходимостью, средством к жизни (а жизнь и праздность были для нее синонимами) — вот чем был для нее всякий труд. Она сознавала, что в этом ее несчастье, но перевоспитать себя не могла. Ее оберегали от труда, пока труд не стал ей ненавистен.

Еще в пятом, в шестом классе Ольгу манило на сцену. Ей казалось, что это ее призвание. Конечно, ни мать, ни отец, не хотели и слушать об этом.

Но тогда это было какое-то поветрие. Все подруги Ольги видели себя в своих снах актрисами. Немногие из них считали путь сцены тяжелым, полным труда призванием, скорее он казался им бездельем, которое щедро оплачивается успехом.

В актерах, меняющих каждый день свою личину и квартиру, видели олицетворение изменчивого счастья, которое так пленяет молодость.

И это желание быть чем-нибудь в жизни, проявить себя, принести кое-что из своего, но самым легким и, казалось, самым блестящим путем, толкало многих на сцену.

Ольга мечтала быть актрисой, но увлечение это скоро прошло. Она быстро умела находить смешную сторону всякого увлечения, и потом одно дело — мечтать, другое дело — достигнуть желаемого.

И единственная цель, слабо намечавшаяся в жизни Ольги, рассеялась, заменившись неопределенной тоской, смутными надеждами и порой старческим разочарованием. Что ждало ее впереди? Она не знала, но отчаяние еще не овладело ею, и она цеплялась за жизнь, потому что чувствовала в себе достаточно сил для борьбы.

Уже второй месяц близился к концу с тех пор, как Ольга уехала из своего родного города в Петербург.

Она бежала оттуда, как бегут от зачумленного, как в тяжкие дни люди бегут от самих себя.

Мать умерла, с нею умерло все чистое. Ольга даже не плакала над ее прахом.

И вот что-то загудело вдали, дрогнула насыпь. Ольга подняла голову. Гул приближался: шел еще не видный за поворотом поезд. Тогда Ольга взобралась на самый верх откоса и стала ждать.

Она любила, стоя на рельсах, смотреть на надвигающегося железного зверя.

Показались два желтых глаза. Гул перешел в равномерный стук, повторяемый эхом.

Ольга гадала, до какой поры она устоит на рельсах.

Улыбка набежала на лицо, грудь подымалась выше, ветер относил в сторону конец юбки и развевал, как знамя, голубые крылья шарфа. Вспомнилась Анна Каренина, ее лицо, такое почему-то милое и знакомое; почти завистливое чувство проснулось к ней.

Наконец ноги сами дрогнули, не устояли и отнесли торопливо к краю откоса. Паровоз ухнул и обдал паром — это было одно мгновение; потом замелькали вагоны — просвет, темное пятно и опять просвет…

В открытые окна высовывались головы, кивали Ольге, махали платками невидные руки. Безусый студент, стоя на уносящейся впереди площадке, посылал воздушные поцелуи.

Потом промелькнул последний вагон с бородатым кондуктором, и засинел напротив знакомый перелесок.

Но Ольга стояла с сильно бьющимся сердцем, с глазами, полными слез. Она хотела кричать от боли, от ужаса, от тоски.

Перед ней мелькнул и исчез, как тогда, далекий образ того неведомого, дорогого и близкого. Его темные глаза смотрели на нее. Да где же он, наконец, ее светлый бог, ее любовь?.. Как неизмеримо далеко был он теперь от нее.

Вот когда ей захотелось умереть, уйти, исчезнуть из этого мира. Вот когда она ненавидела жизнь и любила ее, быть может, больше, чем когда-нибудь раньше.


II

Ранней осенью она уехала в Петербург, потому что больше не могла оставаться здесь, не могла видеть этих кривых улиц, облезлые дома, вокзал, гимназисток и гимназистов с их вечно однообразной любовной канителью; не могла без отвращениия касаться тех вещей, которые окружали ее раньше, говорить с людьми, когда-то близкими. Как только в ней проснулась жизнь, она напрягла все усилия, чтобы стряхнуть с себя прошлое, со всех сторон липнущее к ней в этом городе — в воспоминаниях подруг, в музыке на бульваре, в каждой мелочи постепенно разваливающегося ее семейного очага.

Мать умерла, но комната ее осталась как была, покрытая пылью и не прибранная; брат уехал, но брошенная на стол трубка, трепаная книжка романа, пара сапог, печально прислоненная к углу — все еще живо говорило о нем. Комнат неделями не выметали; старик Орг часто не ночевал дома.

Ольга даже не знала, тоскует ли отец. Они ни разу после смерти Ксении Игнатьевны не говорили о ней. Только раз как-то, проходя мимо дочери, Виталий Августович бросил:

— Ты бы посмотрела, что осталось после матери, а то ведь растащат, подлые…

Ольга знала наверное, что старик сильно играет и проигрывает, потому что стал скуп на хозяйственные расходы и всегда по вечерам бранился с кухаркой из-за счетов.

Так все и шло вразвалку.

Тогда Ольга решила уехать в Петербург. Она уже нашла себе попутчицу — Раису, которая, собрав кое-какие крохи и заручившись двадцатипятирублевой ежемесячной помощью родителей, собралась поступить в консерваторию. Остановка была за согласием отца, потому что надо же было на что-нибудь жить.

Но желание Ольги на этот раз было так сильно, что ничто не могло остановить ее. Она стала энергичной и настойчивой.

Сначала отец и слушать не хотел, но потом представился удобный случай.

Ольга воспользовалась им, не задумавшись, хотя раньше никогда не пошла бы на такой компромисс. А дело было очень щекотливое.

У Виталия Августовича, Ольга знала это и раньше, завелась еще задолго до смерти Ксении Игнатьевны довольно прочная связь с одной мещаночкой. Женщина эта была красивая, здоровая, настоящая бой-баба и, кажется, держала старика крепко, потому что хотя тот и пошаливал иногда на стороне, но все же никогда не порывал с нею. Вот эту-то женщину Ольга и видала теперь все чаще и чаще в их доме.

Равнодушная ко всему, Ольга и на нее не обращала внимания. Как-то даже спросила ее о чем-то, когда та подвернулась ей. Женщина (звали ее Клеопатрой Ивановной) кланялась Ольге очень учтиво и, видимо, старалась понравиться барышне.

Конечно, она не жила в доме, а так, только заходила, но по всему видно было, что недалеко и до ее окончательного переселения. Побаивались только Ольгу.

Так бы оно потихонечку и устроилось, но пришел памятный вечер, ожила Ольга и стала бороться за жизнь, за свое счастье. Нельзя было ничем пренебрегать. Она пошла к отцу и сказала:

— Завтра же ты мне дашь деньги на дорогу и будешь ежемесячно присылать мне по пятьдесят рублей, а сам можешь устраиваться как хочешь.

Старик сначала притворился непонимающим, даже обиженным, но Ольга сразу открыла ему все карты. Она знала, на чем играет.

— Молчи, папа. Ты прекрасно понимаешь, в чем дело. Меня ты отпустишь в Петербург, а себе оставишь Клеопатру Ивановну. Тебе же это лучше. Иначе ее ноги здесь не будет — слышишь?

Виталий Августович пробовал возмутиться.

— Кажется, здесь я хозяин! Прошу не учить меня и не рассуждать.

Тогда Ольга подошла к отцу, положила ему на плечо руку и посмотрела в глаза.

Старик съежился. Он знал по опыту, что с дочерью не так-то легко бороться — она всегда делала что хотела, и не остановится перед скандалом. Кроме того, он чувствовал себя за последнее время очень слабым, очень разбитым; он смутно сознавал, что все идет прахом и что близится одинокая дряхлая старость; что дети уйдут от него, не любят его, что он был плохим отцом и ему не ждать от них прощения и участия. Эти мысли заставляли его все крепче цепляться за Клеопатру Ивановну, женщину расчетливую, хозяйственную, за спиной которой, он знал, что найдет если не счастье, то хоть спокойствие и заботу о себе. Дети стали ему чужими, непонятными, враждебными; он чувствовал на себе их насмешливые взгляды и боялся их. Вся его жизнь казалась ему какой-то больной, вывихнутой, несуразной, и под старость ему захотелось пригреться у здорового тела. Жена никогда не давала ему этого ощущения здоровья и крепости. Оба изломанные, они пытали друг друга и в дни любви, и в годы равнодушия. Сын мелкого арендатора, пробравшийся в университет, а оттуда в судебную бюрократическую среду, женившийся на девушке из барской семьи — он как-то незаметно для себя свернул с прямого пути и запутался. Его инстинкты были грубы, просты, незамысловаты, но, сталкиваясь каждый раз с более тонкими переживаниями, они принимали еще более отталкивающие, болезненные формы, потому что не могли выливаться так, как хотели. Он был все время в положении человека, привыкшего к водке, но в силу обстоятельств опьяняющегося шампанским. Клеопатра Ивановна стала ему необходимой,— он знал, что без нее он окончательно пропадет, потому что уже не хватало воли сдерживать свои инстинкты.