Ольга смеялась больше всех. Она уже забыла о давешней сцене с отцом. Как никогда раньше, она чувствовала себя взвинченной, способной на шалость, готовой прыгать от детской радости. Явное ухаживание мужчин еще более ее веселило. Она дразнила их весь вечер своею таинственностью. Ей нравилось, что у нее есть тайна, в которую хотят проникнуть.

Обыкновенно молчаливая и таинственная Раиса, любившая казаться немного тронутой и этим известная в гимназии, сегодня держалась в стороне и не мешала. Она была простужена и боялась за свой голос, и точно недурной, который она берегла, думая поступить на будущий год в консерваторию.

Ее поддерживал за локоть барон — высокий, худой и бледный, начисто выбритый, с грустно поникшей головой. Она шептала придушенным голосом, закрываясь муфтой.

— Ах, тише, тише!

Вася Трунов, маленький и вертлявый, с ужимками заправского танцора, каким он и был, подбежал к Ольге с пылающими щеками, с бьющимся сердцем; от него пахло вином, и глаза его неверно блестели. Он вырвал руку Ольги из руки сопровождавшего ее Владека и закружил девушку в бешеном вальсе.

— Оставьте, сумасшедший,— смеялась она,— здесь не вечеринка.

И, выскользнув из объятий гимназиста, чувствуя еще, как кружится голова и бьется в виске кровь, она сказала, обводя всех увлажнившимся взглядом:

— Господа, вы должны радоваться со мною… Нет, правда! Я так счастлива, так счастлива!

Девушка зажмурилась и протянула вперед руки.

— Сегодня мой самый счастливый день. Сегодня двадцать второе. Ты знаешь, Рая, что это для меня!.. И я нашла его, я нашла его сегодня!

Ольга снова открыла глаза, улыбающаяся и доверчивая. Она любила всех в это мгновение, все были ее друзьями и должны понять ее.

— Имя, имя этого счастливца?! — дурашливо закричал Богуш.

Ольга подняла кверху углы своих губ. Она улыбалась.

— Имя?.. У него нет имени, у него нет родины — он прекрасный Эрос!

Девушка засмеялась. Ее самое забавляла ее торжественность.

— Ну что же, будем прощаться?

Раиса Андрушкевич с бароном Диркс сели в одни сани, Трунов с Богушем — в другие.

Вася был совсем пьян. Он еле двигался, сразу ослабев. Все его безусое ребяческое лицо побледнело, глаза угасли, обычная живость оставила его. Только полные губы, еще неясно очерченные, почти непорочные по своей свежести, алели взволнованною кровью.

Он смотрел влюбленными глазами на Ольгу и тихо улыбался. Ему хотелось сказать ей что-нибудь особенно нежное. Он хотел, чтобы она догадалась о его обожании к ней, о его восторженной влюбленности, он умилен был самим собою. Тихо позвал ее:

— Оля!..

Девушка обернулась на его зов. Она все время, не переставая, улыбалась. Выпитое до этого за кулисами у Дарского вино немного кружило ей голову, но было так легко, так радостно.

— Что, Вася?

— Подойдите ко мне, я не могу…

Гимназист виновато улыбнулся.

Она подошла к нему вплотную. Он сидел в санях, ухватившись руками за полость, и восхищенно смотрел на нее, на ее сбившиеся, запорошенные инеем волосы.

Фонарь бросал ему в лицо бледные лучи света, проводя глубокие тени под глазами.

— Какой вы хорошенький, Вася,— сказала Ольга.

Она впервые пристально вглядывалась в него. Ее и поразил, и испугал, и вместе с тем обрадовал его немигающий влюбленный взгляд.

— Вы смеетесь,— укоризненно промолвил он,— как всегда, Оля… А я помню наше пари… Вы обещали поцеловать меня, если я целый месяц не заговорю с вами… Месяц прошел.

Он говорил тихо, но так, что Богуш, сидевший рядом, мог его услышать.

— Я молчал, Оля…— повторил гимназист, не отводя от нее глаз.

Ольга засмеялась. Она уже готова была отдать обещанный поцелуй, но, нагнувшись к Васе, увидала его глаза, вдруг ставшие огромными, безумными, страдальчески-напряженными, и в испуге отшатнулась.

— Нет, нет, Вася, не надо… прощайте.

Она отбежала от саней к тротуару, туда, где ждал ее спокойный и самоуверенный Ширвинский, и, приняв его руку и не оглядываясь, быстро пошла по тротуару в темнеющую улицу.


X

Они шли быстро. Звон бубенцов отъезжавших затихал. Шуршащая снежная тишина объяла их. Черные ряды домов размыкались перед ними.

Ольга с наслаждением вдыхала холодную мглу; холод разгонял неприятное ощущение, оставленное Васиным взглядом. Девственный и грешный в одно и то же время, он пугал своей необычностью, своей властной правдивостью. Он отдавался и требовал. Нет, его нельзя было вынести. Становилось больно и обидно за него, за себя.

Ширвинский шел рядом — высокий, спокойный, самоуверенный.

Его резкий, немного хищный в нижней своей части профиль с упрямо вверх торчащими усиками даже теперь ясно видела перед собой Ольга, когда подымала глаза.

Он шел молча, зная, что она смотрит на него, и ничуть не волновался. Спокойно курил папиросу и о чем-то безмятежно думал.

— Владек,— окликнула Ольга.

— Что, моя девочка? — отвечал тот невозмутимо.

— Я не хочу спать. Пройдемся по бульвару.

— Охотно, милая…

— Я обижусь, Владек!..

Ширвинский слегка улыбнулся. Он сразу понял самолюбивую девушку и знал, на каких играть струнах.

— В чем дело, многоуважаемая?

Ольга топнула ногой и сейчас же рассмеялась.

— Нет, вы невозможны. Извольте говорить со мною по-человечески.

— Охотно… Но не прикажете ли вы молить вас о поцелуе, как милый Вася?

Девушка задорно вскинула голову.

— А хотя бы и так!

Ширвинский опять усмехнулся, искоса поглядывая на нее.

— Мне этого не нужно,— спокойно отвечал он.— Вы это сами сделаете, без моей просьбы…

— Что?

Он повернулся к ней, усмехающийся и самоуверенный, все так же пряча свои руки в карманы широкого мехового пальто.

Ольга молчала, не зная, обидеться ей или рассмеяться.

Они остановились на самом краю обрыва, над рекой, теперь скованной льдом. Кругом в белых саванах стояли застывшие деревья бульвара. Высоко в небе жарко тлели звезды. А под ногами хрустел снег.

Торжественность зимней ночи передавалась людям.

В нерешительности оглянувшись, Ольга уже не могла оторвать взгляда своего от окружающего. Она забыла о Ширвинском. Она не помнила его дерзости.

С того берега раздался железный стук уходящего поезда. По сталью и серебром блистающей реке, по прихотливым ее извивам прошел встревоженный гул, и вместе с ним, с этим ропотом замерзшего воздуха, долетело до Ольги воспоминание.

Она увидала пытающие, внимательные глаза незнакомца. Не страстные, не равнодушные, не грешные и не наивные, а проникающие в душу, быть может, и без воли, только потому, что, глядючи на них, забываешь себя.

— Да что же это, наконец? — прошептала тихо Ольга, и радуясь, и не понимая.

Она подошла к самому краю обрыва, совсем над кручей, вытянулась на тонких длинных ногах, невольно откинувшись плечами назад и заглядываясь на светлую полосу накатанной и блестящей под луной тропинки. Она уже хотела броситься туда, вниз, неудержимо влекомая силой притяжения, жаждой унестись, уплыть, растаять в серебряном блеске ночи. И вдруг почувствовала себя поднятой с земли, сжатой в чьих-то руках.

Какой легкой была эта ноша. Ширвинский почти не чувствовал ее тяжести, неся ее по бульвару мимо белых деревьев. Он приник к ее губам, всасывая, вбирая их в себя. Он был опьянен восторгом этой тоненькой золотоволосой девушки, торжественностью этой безмолвствующей застывшей ночи. Она отвечала ему такими же долгими, бешеными поцелуями, и он не знал, что только случайно ворует их у другого.

На морозе ее тонкие губы трескались, и вместе с ее горячим, захлебывающимся дыханием он всасывал алую ее кровь.

— Мой Эрос, мой Эрос,— между поцелуями повторяла Ольга.— Мой светлый бог!..


XI

До сих пор у Орг сохранился обычай каждый сочельник зажигать елку. Ксения Игнатьевна, мать Ольги, ни за что не согласилась бы изменить раз заведенный порядок. Ей осталась одна эта маленькая радость после того, как незаметно для нее дети ушли из-под ее крыла.

Не выходя из спальни, она задолго до сочельника посылала горничную по магазинам с длинными записками, в которых стоял ряд названий необходимых для елки вещей.

Окруженная листами золотой, серебряной, красной, зеленой бумаги, свертками картона и баночками с клеем и красками, вооруженная ножницами или кистью, больная женщина в темном свободном платье и с скорбными глазами на бледном нервном лице целыми днями мастерила бонбоньерки {11}, причудливые цепи, замысловатые звезды и в этом занятии находила покой.

Она снова жила мыслями о своих маленьких детях, она видела их счастливые лица, она слышала их звонкий смех. Иногда, держа перед собой какой-нибудь забавный домик, склеенный собственными руками, она плакала обильными слезами волнения и счастья. Она смотрела на эту игрушку, и перед ней воскресал целый мир восторженных радостей, фантастических мечтаний. Ее больное сердце требовало любви, оно только и билось для любви, хотя бы к этим ярким безделкам.

Ксения Игнатьевна уже более пяти лет страдала острым сердечным неврозом, который, с каждым годом становясь острее, делал ее жизнь невыносимой для нее и тяжкой для окружающих. Месяцами она не жила в своей семье, уезжая лечиться за границу, или же в минуты острой тоски и неведомого беспокойства переезжала на другую квартиру, где одна, не подпуская к себе даже детей своих, ходила по пустым комнатам, терзаемая неуходящей печалью, тем более страшной, что причины ее она не могла найти и не знала. В минуты же отдыха, душевного равновесия она вспоминала о детях, и тогда это был какой-то ураган восторженных поцелуев и баловства.

Лишенная по выходе замуж того довольства, которым была окружена в девичестве (она родилась и выросла в богатой семье, выйдя за Орг против желания родителей), и вспоминая, усталая, о своем детстве как о счастье, Ксения Игнатьевна решила во что бы то ни стало, ценою всяческих усилий окружить и своих детей таким же «счастьем».

Муж ее хорошо продвигался по службе, так как влиятельные родственники жены не оставляли их издали своими милостями, но все же в доме не было богатства. И вот, урезывавшая себя до того во всем, с упреком смотревшая на чрезмерные траты мужа, Ксения Игнатьевна, сделавшись матерью, стала расточительна, как может быть расточительна женщина, решившая посвятить себя благу своего кумира.

С каким-то нервическим беспокойством, что вот-вот она упустит время, Ксения Игнатьевна набрасывалась на все, что могло пленять или украсить ее детей.

Она не хотела знать меры, не хотела знать невозможного. Она готова была убить, ограбить, лишь бы удовлетворить свое материнское безумие.

Целыми днями она жила мечтами о том, что бы еще купить или сделать своим детям.

Игрушки, куклы в пышных нарядах, целые миниатюрные приданые, яркие веселые платья и нежные, благородные кружева,— все это богатство, ненужное и фантастическое, приносилось в жертву ее кумирам.

Она покупала цветы, наполняла комнаты запахом духов и радовалась как дитя, когда дочь или сын угадывали запахи.

Она называла их «мой принц», «моя принцесса». Она любовалась их хорошенькими лицами и заставляла их любоваться собою. Их воля была для нее законом.

Не любящая труд, принужденная обстоятельствами к работе, она охраняла от труда своих детей, «которым придется много-много работать после, а потому пусть теперь насладятся всею радостью праздности».

Она только учила их молиться. Ее трогало, когда сын и дочь, оба в длинных ночных с кружевцами рубашечках, сложив молитвенно руки и став на колени, повторяли вслед за нею наивными голосами слова молитв.

В углу висел большой киот с образами в серебряных и золотых ризах, освещенных уютным светом лампадки; золотые детские головки подымались к этим образам и казались ангельскими, в теплом воздухе белой детской пахло душистой амброй.

О, она готова была плакать в такие минуты от счастья, от материнской гордости и жертвенной любви. Пусть они делали долги, пусть муж бранился и пил еще больше, пусть нужно было писать униженные письма отцу с просьбами пособить,— все это было ничто в сравнении с ее счастьем материнской самоотверженности.


XII

Конечно, не Аркадия могла тешить елка. Он давно забыл тихие радости, он как-то не замечал их, проходил мимо. Его душа давно уже была вне дома. Он проклинал каждый раз те часы, которые ему волей-неволей приходилось проводить среди своих. Он давно привык смотреть на отчий дом как на угол, в котором бываешь, когда некуда деться. Мать он жалел, но не понимал ее и подсмеивался над нею, почтительно относясь к ней только для того, чтобы расположить в свою пользу; он всегда нуждался в деньгах, которыми, урезывая себя в хозяйстве, мать его непрестанно снабжала. Почтение к отцу Аркадий утратил с тех пор, как стал с ним вместе на дружеской ноге посещать шантаны {12}.