Эрве, слушая его, явно воспрянул духом, а на добром лице сержанта расцвела улыбка.

— Нам еще далеко? — спросил он.

— Примерно пять дней пути, потому что дорога станет труднее, и надо будет беречь лошадей... Зато погода стоит хорошая, — добавил Оливье, окинув взглядом небо, накрывшее весь край своим ярко-синим плащом, — так что, с помощью Божьей, мы доберемся до Валькроза без больших трудностей.

— Поехали! Не будем терять времени понапрасну... Но сначала сменим одежду!

Как и предсказал Оливье, которого явно радовало возвращение в родные края, дороги в этом великолепном, но суровом краю оказались довольно трудными: пустынные плато сменялись сосновыми лесами, подъемы и спуски часто приходилось преодолевать пешком, чтобы направлять лошадей, но виды открывались изумительные — легендарная красота Прованса достигала здесь высшего блеска.

В конце пятого дня они вступили на дорогу, которая поднималась вдоль потока изумрудного цвета прямо к замку. Завидев его, Эрве д'Ольнэ присвистнул от восхищения, а Оливье внезапно застонал: на главной башне трепетал баронский вымпел, окаймленный черной полоской.

— Боже мой! — выдохнул он, поспешно перекрестившись. — Случилось какое-то несчастье! Отец...

Понятно, что он подумал прежде всего об отце, поскольку тот был старше матери. Но, увидев, как он идет навстречу им, одетый в черное, опираясь на посох и сгорбив плечи от горя, Оливье понял, что его ждет столь же тяжкая утрата — возможно, даже более тяжкая. Быстро спешившись, он подбежал к отцу и обнял его.

— Да... — прошептал Рено. — Ее больше нет! Твоя дорогая мать ушла от нас вчера... и я люблю ее так же, как прежде...

Голос его прервался от слез, и Оливье, с трудом сдерживая рыдания, почувствовал, как он обвисает в руках отца. Он понял всю силу его горя. Они начали подниматься к замку, крепко обняв друг друга.

Глава II

Утрата

Она покоилась в главном зале на парадной постели, затянутой зеленым шелком — ее любимый цвет! — под балдахином с гербом Валькроза, к которому на левом поле присоединялись гербы семей Синь и Куртене. Все стены зала, благодаря вкусу и богатству барона Адемара, ее первого супруга, были занавешены большими коврами из неаполитанского шелка, изображавшими сцены охоты. В громадном камине, находившемся у подножья катафалка, набожные местные женщины сложили охапки из желтого, как солнце, дрока, голубых иссопов и зеленого можжевельника. Она лежала в золотом свете свечей из белого воска, поставленных в высокие бронзовые канделябры. Белым было и совсем простое, чуть ли не монашеское платье из тонкого сукна, на которое были выпущены густые рыжие косы, слегка посеребренные седыми прядями и переплетенные тонкими золотыми лентами. Головную вуаль продолжал нагрудник, и лицо ее было словно затянуто в золотой круг, усеянный изумрудами. Вуаль, привезенная ей из Константинополя супругом, притягивала свет и искрилась. Два охранника со сверкающими гизармами[24] стояли у входа в зал, деликатно выстраивая длинную цепочку из тех, кто пришел воздать последний долг хозяйке замка — некоторые пришли сюда издалека. Но больше всего было женщин из замка — фрейлин и даже служанок: одетые в черное, они стояли вокруг покойной полукругом, в слезах, и их печальные голоса вторили молитве в честь Девы Марии, которую читал капеллан. Онорина, ближе всех расположившаяся к капеллану, с ног до головы укутанная в черную бумазейную одежду, казалось, почти лишилась чувств.

Люди слегка расступились с перешептыванием, в котором слышалась радость: ведь сеньор вернулся в сопровождении сына, чье имя слетало со всех уст, но уходить никто не пожелал, потому что горе хозяев было и их горем.

Высвободившись из рук отца, Оливье приблизился к погребальному ложу и посмотрел сквозь слезы, туманившие его глаза, которые он раздраженно смахнул тыльной стороной ладони, на свою мать. Он подумал, что она слишком красива для смерти. Вечный сон будто вернул ей молодость. Ее овал лица, на котором кожа словно бы натянулась, был безупречен. И хотя длинный нос, всегда приводивший ее в отчаяние, был заметен, как никогда, но выражал он изумительную гордость, великолепное достоинство. На сомкнутых губах застыло подобие улыбки, как будто за длинными, слегка морщинистыми веками ее прекрасные глаза, зеленые, как бурные воды Вердона, видели нечто приятное ей.

Сын Санси упал на колени и, прислонившись лбом к зеленой ткани, позволил своему горю вырваться наружу. Он рыдал безудержно, взахлеб: это была его мать, он обожал ее, но сделал несчастной, выбрав дорогу Храма вместо того, чтобы жениться, жить подле нее и подарить ей внуков, которых она так желала...

Рено застыл. Потрясенный неистовым горем сына, которого прежде считал скорее равнодушным, принимая его сдержанность за безучастие, он понимал, что ему следует побороть свою муку, чтобы помочь этому тридцатипятилетнему мужчине, в ком всегда будет видеть, невзирая ни на что, свое дитя.

Захлебываясь слезами, Оливье спросил:

— Как это случилось? Какая-то болезнь? Рено обнял сына за плечи.

— Нет, — мягко сказал он. — Падение. Она узнала, что старуха Симеона из Ла Кадьера, которую называли колдуньей, умирает от столь отвратной болезни, что никто не желал подходить к ней. Взяв сумку со снадобьями и флакон со святой водой, она воспользовалась тем, что я уехал в Ругон, чтобы отвезти туда отца Ансельма в надежде, как она говорила, «спасти хотя бы ее душу, если не тело, принеся некоторое облегчение мукам».

— Как это похоже на нее! — прошептал Оливье.

— Да. Она отправилась в деревню с Барбеттой, которая не позволила ей подниматься одной, но у старухи Симеоны осталось достаточно сил, чтобы прогнать их, осыпая руганью и даже тумаками. Они обратились в бегство. Вот тогда твоя матушка оступилась и покатилась вниз по склону до ручья, а там напоролась на острый камень поясницей. Ее принесли в замок умирающей...

Последнее слово Рено произносил уже дрогнувшим голосом. Не оборачиваясь, Оливье зло спросил:

— А старуха? Все еще живет?

— Люди из деревни поднялись к ней ночью. Они убили ее, а лачугу сожгли...

Покачав головой, Оливье встал. Глаза его, уже сухие, были устремлены на мать. В день своего вступления в Храм он обязан был дать клятву «не целовать более женщин, будь то дочь, мать или сестра», но все его существо отторгало мысль, что он навсегда расстанется с ней, не обняв в последний раз. Господь, позволивший ему увидеть ее вновь, не откажет в Своем прощении! Наклонившись, он нежно прикоснулся губами ко лбу, к ужасно холодной щеке и к прекрасным рукам, державшим на груди распятие. Потом, резко отвернувшись, он ринулся в часовню и рухнул во весь рост на плиты, сложив руки крестом. Только молитва могла помочь ему преодолеть бурю, опустошавшую душу...

Несколько часов спустя Эрве обнаружил его в той же позе. Никогда бы он не подумал, что настанет день, когда Куртене сможет вызвать жалость: это чувство совсем не вязалось с его образом, да и непоколебимая гордость Оливье не допускала подобного. Надо полагать, это был тяжкий удар. Но Эрве позавидовал другу, ведь его мать умерла давным-давно, подарив ему жизнь. А Оливье познал бесконечные часы наслаждения и счастливой жизни. Однако следовало прервать бесконечные страдания скорбящего Оливье.

Эрве прочитал короткую молитву, потом, склонившись над распростертым телом Оливье, схватил его за плечо железной рукой и вынудил приподняться.

— Хватит рыдать! — грубо сказал он. — Ты должен взять себя в руки: нам нужно многое сделать!

Оливье как будто не услышал его:

— Это была моя мать, Эрве! Я так любил ее!

— Почему «любил»? Ты ее больше не любишь?

— Что ты! Я люблю ее больше, чем когда-либо...

— И эта любовь тебя не покинет! Тебе повезло!

— Возможно, ибо именно любовь к матери уберегала меня от влечения к женщинам и будет уберегать впредь. Мать была единственной женщиной, которую я любил.

— Ты забыл о Богоматери, о Марии, королеве Храма, которому ты посвятил жизнь. Мария смягчит твои муки, и ты станешь больше думать об отце!

— Ты прав! Он теперь остается один... и с тем грузом, что мы привезли ему... да простит меня Господь! Я забыл, зачем мы приехали сюда! Где повозка?

— В сарае, где вы держите овечью шерсть. Он на три четверти пуст и хорошо запирается ключом, который дал мне барон Рено. Естественно, до похорон мы ничем заниматься не будем. Здесь соберется слишком много народу...

Настала ночь — одна из тех прекрасных весенних ночей, которые в Провансе предвещают знойные ночи лета. Те, кто пришел в замок днем, разошлись по домам. Замок закрылся. Оливье решил провести ночь у тела матери, надеясь, что отец согласится немного поесть и отдохнуть.

— Я уверен, что вы не спали с того момента, как узнали о несчастье, — сказал он. — Вы устали, и вам не следует переутомляться. Завтра будет тяжелый день!

Рено согласился разделить с ними ужин, который накрыли в огромной кухне, как в те дни, когда происходила охота. Они уселись возле камина, где жарился баран, а в пузатом котелке томилось птичье рагу, благоухавшее местными травами. Это были владения Барбетты, жены Максимена. Она царила здесь над войском горшков.

Барбетта была очень рада, что Рено пришел ужинать, хотя и понимала, что это не из-за кухни, которая ей самой казалась неотразимой, а ради счастья посидеть за одним столом с сыном. Истинная милость Неба, что тот вернулся как раз вовремя, чтобы поддержать своего отца в час испытания! У Барбетты мелькнул лучик надежды, когда она увидела его одежду с фамильным гербом, а не с этим красным крестом Храма — глубоко ненавистным ей с того момента, как «малыш» решил вступить в Орден. Мыслимо ли, чтобы единственное дитя столь благородной семьи обрекало свой род на угасание, своих родителей — на горесть вечной разлуки с ним, на невозможность прижать к груди внуков, а целое поместье — на то, чтобы увеличить собой громадные богатства и имущество Ордена! Такие мысли терзали могучую Барбетту, и на какое-то мгновение она поверила, что добрая Богородица и известные ей святые, которые часто слышали от нее жалобы на подобное положение дел, вняли ее просьбам. Увы, это продлилось недолго! Когда Оливье зашел поздороваться с ней, она хотела обнять его и поцеловать, как делала всегда до его отъезда, но он мягко отстранил ее:

— Ты же знаешь, Барбетта, что тамплиер не имеет права целовать женщину!

— Тамплиер, да, конечно, я знаю... но ведь к вам это теперь не относится, потому что вы приехали без вашего большого белого плаща с красным крестом?

— Да нет же, относится в полной мере! По серьезным причинам, которые я не имею права тебе объяснять, мне пришлось снять свой плащ, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания...

— Ах, так?

От разочарования Барбетта не смогла сдержать своей горечи:

— Чем они лучше, чем мы, эти гордые господа в белах плащах, коли ради них вы забросили семью, дом, земли и все, что подарено вам по доброте Божьей?

— Ничем, ведь я вас покинул только ради Господа. Чтобы служить Ему на полях сражений!

— Да ведь не будет больше сражений, потому что Святая земля потеряна! Чему теперь вы будете служить?

— Очень многому. Вот тебе пример: эти прекрасные церкви и соборы, построенные почти повсюду, — ведь это Храм своими деньгами оплачивает работы мастеров-каменщиков и подмастерьев, которые учатся у них искусству творить.

— Вы собираетесь стать каменщиком... или плотником? — недоверчиво спросила она.

— Ты сама понимаешь, что нет... Но некоторых из них я знаю и восхищаюсь их мастерством.

— Вы с ними знакомы? Как это?

— Мой отец, когда был конюшим монсеньора д'Артуа, был другом Пьера де Монтрея, строившего Святую часовню для короля Людовика, в его дворце. Теперь он уже мертв, но я знаю его сына и внуков.

Барбетта сдаваться не желала.

— Как вам будет угодно! Но зачем вам жить в Париже? Ведь здесь полно командорств! По крайней мере мы бы вас хоть иногда видели!

— Не беспокойся, я вернусь! С братом Клеманом, когда тот поедет в Прованс... если он по-прежнему оставит меня при себе! Мне там тоже неуютно. Будто их солнце... светит не так, как наше.


***

Хотя барон Рено согласился разделить ужин с сыном и братом Эрве, которого он знал давно, ибо тот был сыном его старого друга Гильена д'Ольнэ, он категорически отказался удалиться в спальню передохнуть, чтобы у тела покойной остались бдеть только Оливье со своим товарищем.

— Ты не можешь помешать мне провести с моей возлюбленной супругой ее последнюю ночь на земле! — заявил он. — Завтра я уже не увижу это лицо, не притронусь к этой руке...