25. Робость — прекрасный ответ на многие основополагающие сомнения, которые возникают при сближении. Поэтому к ней и обращаются так часто в случае явной нехватки признаков, свидетельствующих о желании другой стороны. Когда от предмета поступают сигналы, которые можно толковать по-разному, что может быть лучше, чем списать этот недостаток чувства за счет робости как черты характера: он (она) хочет, но робость мешает ему (ей) сказать это. Такое объяснение позволяет обмануть все доводы галлюцинирующего ума, поскольку разве сложно обнаружить в чьем-то поведении признаки робости? Чтобы доказать ее присутствие, достаточно смущения, молчаливости или нервного смеха, а потому, если тот, кто стремится к сближению, назовет свою жертву робкой, он никогда не испытает разочарования. Это надежный способ выдать отсутствие знака за присутствие, превратить негатив в позитив. Отсюда даже может возникнуть мысль, что робкий человек хочет сильнее, чем доверчивый, поскольку о силе желания робкого человека свидетельствует само обстоятельство, что ему трудно его выразить.


26. — Господи, это ужасно, — сказала Хлоя, предлагая другое возможное объяснение своему смущению. — Мне поручили сегодня днем позвонить в типографию. Черт, не понимаю, как я могла забыть. Я совсем перестаю соображать.

Ромео изобразил сочувствие.

— Слушай, насчет ужина. Мы обязательно поужинаем с тобой в другой раз. Я с удовольствием, правда. Сейчас это проблематично, но я еще раз посмотрю свое расписание и завтра позвоню тебе, честное слово. Может быть, получится еще до выходных.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

АУТЕНТИЧНОСТЬ[14]

1. Одно из проявлений иронии любви состоит в том, что нам легче легкого уверенно сближаться с теми, кто нам меньше всего нравится, тогда как серьезное желание лишает нас необходимой доли непосредственности, а привлекательность предмета рождает чувство неполноценности по сравнению с тем совершенством, которым мы сами наделяем объект своей любви. Мое чувство к Хлое привело к тому, что я полностью потерял веру в собственную ценность. Кто я был такой рядом с ней? Разве не величайшей чести удостоила она меня, согласившись на этот ужин, одевшись с таким изяществом («Я нормально выгляжу? — спросила она в машине. — Можно было бы лучше, но я не люблю переодеваться по шестому разу!»), уже не говоря о том, что она была готова отвечать на замечания, которые могли сорваться с моих недостойных губ (если бы я вновь обрел способность ворочать языком)?


2. Это было в пятницу вечером, мы с Хлоей сидели за угловым столиком в «Les Liaisons Dangereuses»[15], французском ресторанчике, который недавно открылся в конце Фулхэм-роуд. Трудно было бы найти для красоты Хлои более подходящее обрамление. Мягкие тени от канделябров ложились на ее лицо, светло-зеленые стены шли к ее светло-зеленым глазам. И тут я, как если бы этот ангел напротив лишил меня дара речи, внезапно обнаружил (буквально через пару минут после оживленного разговора), что не в состоянии ни думать, ни говорить, и только молча рисовал на белой накрахмаленной скатерти невидимые узоры, бессмысленно потягивая пузырящуюся воду из большого стеклянного бокала.


3. Из сознания неполноценности выросла необходимость на время превратиться в того, кем я на самом деле не был, привлекательную личность, которая отвечала бы запросам высшего существа и подходила ему. Не означало ли это, что любовь осудила меня не быть собой? Возможно, не навсегда, но если говорить серьезно, то на теперешнем этапе сближения — да, поскольку мое положение желающего приблизиться к Хлое толкало меня на то, чтобы я в первую очередь задавался вопросом: «Что понравилось бы ей?», и уже потом — «Что нравится мне?». Я спрашивал себя: «Как бы она оценила мой галстук?», а не «Как я нахожу его?». Любовь заставляла меня смотреть на самого себя как бы ее глазами. Не «Кто я?», а «Кто я для нее?». И в этом смещении в постановке вопроса мою личность все больше тяготили своего рода муки совести и ощущение собственной неаутентичности.


4. Эта неаутентичность не обязательно проявляла себя в явном вранье или преувеличениях. Она лишь заставляла меня каждый раз заранее пытаться угадать, что понравилось бы Хлое, чтобы в соответствии с желанием той стороны придать своим словам требуемый смысл.

— Будешь пить вино? — спросил я ее.

— Не знаю, ты хочешь вина? — отвечала она вопросом на вопрос.

— Я, в общем, не против, конечно, если ты хочешь, — был мой ответ.

— На твое усмотрение, если это доставит тебе удовольствие, — продолжала она.

— Мне все равно.

— Согласна.

— Так как, заказываем вино или нет?

— Слушай, мне кажется, я не буду пить вино, — решилась Хлоя.

— Ты права, мне тоже что-то не хочется, — согласился я.

— Так давай не пить, — подытожила она.

— Отлично, сохраним верность воде.


5. Хотя первым условием аутентичности является способность сохранять верность себе в любом обществе, вечер прошел для меня в попытках приспособиться, придать себе определенные черты в соответствии с пожеланиями Хлои. Чего она ждала от мужчины? Какими были ее вкусы и пристрастия, сообразуясь с которыми я должен был строить свое поведение? Если главным критерием нравственной личности считается честность перед самим собой, то желание близости с Хлоей привело меня к тому, что я решительно не подходил под это определение. Почему я не сказал правду насчет тех чувств, которые вызывал у меня изысканный выбор вин прямо передо мной, мелом на черной доске как раз над головой Хлои? Потому что мое желание вдруг показалось мне неуместным и грубым рядом с ее пристрастием к минералке. Стремление сблизиться раскололо меня на две части — меня настоящего (за алкоголь) и меня поддельного (за воду).


6. Принесли первое блюдо, разложенное по тарелкам, в симметричности не уступавшее французскому парку.

— Оно слишком красиво, чтобы можно было к нему притронуться, — сказала Хлоя (как мне было знакомо это чувство!). — Такого жареного тунца я никогда раньше не ела.

Мы начали есть, и единственным звуком, который при этом раздавался, был звон ножей о фарфор. Казалось, нам не о чем говорить: Хлоя уже давно была моей единственной мыслью, но именно этой мыслью я в настоящий момент не мог поделиться. Молчание нависло, как приговор. Когда молчишь в компании человека, который тебе несимпатичен, возникает мысль, что он зануда. Когда же молчишь в компании того, кто тебе нравится, приходишь к уверенности, что невыносимый зануда здесь именно ты.


7. Мои молчание и неловкость, пожалуй, можно было бы простить, стоило увидеть в них достойные жалости доказательства желания. Поскольку вовсе не так сложно добиваться близости с человеком, который тебе безразличен, самые неловкие соблазнители могут даже при известном великодушии сойти за самых искренних. То, что человек не находит подходящих слов, должно косвенно указывать на истинный смысл его подлинных слов (если бы они могли быть сказаны). Когда в тех, других, «Связях» маркиза де Мертей пишет виконту де Вальмону, она упрекает его в том, что его любовные письма слишком совершенны, слишком логичны для того, чтобы быть искренним выражением любви. Ведь мысли влюбленного лишены последовательности, и ему никогда не удастся построить изящную фразу. На любви язык спотыкается, желание не в ладах с артикуляцией (хотя с какой радостью я в ту минуту поменял бы этот свой ступор на красноречие виконта!).


8. Раз уж я хотел соблазнить Хлою, правильно было побольше узнать о ней. Иначе как можно отказаться от своего истинного «я», если не известно, на какое именно «псевдо-я» его следует поменять? Это между тем вовсе не было легкой задачей, ведь чтобы понять другого, требуются часы неотступного наблюдения, когда анализ фактов приводит к тому, что тысячу слов и поступков удается в конце концов связать в единый характер. К сожалению, необходимые для этого терпение и понимание далеко превосходили возможности моего ослепленного любовью ума. Я вел себя как социальный психолог, любимый конек которого — упрощение, сведение личности к простым определениям, которому нет дела до многозначности человеческой натуры, интересующей писателя. Пока мы ели тунца, я неумело орудовал тяжеловесными вопросами, как будто мне поручили взять у нее интервью: «Что ты любишь читать?» («Джойса, Генри Джеймса, „Космополитен“, если есть время»), «Тебе нравится твоя работа?» («Все работы хороши тем, что приносят деньги, — ты не согласен?»), «В какой стране ты бы хотела жить, если бы можно было выбирать?» («Мне здесь хорошо; вообще, везде, где я могу воткнуть фен в розетку, не меняя для этого вилку»), «Что ты любишь делать в выходные?» («Ходить в кино по субботам, по воскресеньям наедаться шоколадом, а вечером впадать по этому поводу в депрессию»).


9. За этими дурацкими вопросами (с каждым следующим я, казалось, все больше удалялся от цели — узнать Хлою) стояла нетерпеливая попытка получить ответ на самый главный вопрос: «Кто ты?» (а следовательно, «Кем должен быть я?»). Но напрямую задать его означало, разумеется, обречь себя на неудачу, и чем более прямолинеен я был, тем легче объект ускользал из сетей. Пока я узнавал, какие она читает газеты и какую предпочитает музыку, мне не становилось ни на грамм яснее, кто она была, — излишнее напоминание о той поистине исключительной способности человеческого «я» ускользать от определения.


10. Хлоя избегала говорить о себе. Пожалуй, наиболее яркой чертой ее характера была своего рода скромность и самокритичность. Всякий раз, как по ходу разговора она была вынуждена затронуть эту тему, она выбирала самые резкие выражения. Ей недостаточно было просто сказать «я» или «Хлоя», она говорила «такая кошелка, как я» или «обладательница приза Офелии в конкурсе на самые здоровые нервы». Свойственная Хлое самокритичность была тем более привлекательна, что в ней отсутствовало завуалированное приглашение утверждать обратное, как у людей, которые исполнены сочувствия к себе и потому произносят: «Я такая глупая», ожидая услышать: «Ну что вы такое говорите!»


11. Ее детство не было безоблачным, но в этом вопросе она держалась стоических взглядов («Ненавижу, когда о детстве рассказывают такое, рядом с чем муки Иова — сущие пустяки»). Родилась она в обеспеченной семье. Ее отец («Все его проблемы начались, когда родители дали ему имя Барри») был ученым, профессором права, ее мать (Клер) какое-то время держала цветочный магазин. Хлоя была вторым ребенком в семье, девочка, как сыр в бутерброде, засунутая между двумя любимыми и непогрешимыми мальчиками. Когда ей было восемь лет, ее старший брат умер от лейкемии. Горе родителей проявилось в суровом отношении к дочери, которая, плохо успевавшая в школе и замкнутая дома, упорно держалась за жизнь вместо их обожаемого мальчика. Она выросла с непреходящим сознанием вины за то, что случилось, в то время как ее мать не делала почти ничего, чтобы облегчить эти чувства. Наоборот, ей доставляло удовольствие находить самые слабые стороны характера дочери и все время напоминать о них — так, Хлое не давали забыть о том, как плохо она учится в школе по сравнению с покойным братом, какая она неловкая, какие ужасные у нее друзья (критика, которая имела не так уж много общего с правдой, но которая упрочивалась за счет того, как часто об этом вспоминали). В поисках любви Хлоя обратилась к отцу, но этот человек настолько же был скуп на чувства, насколько открыт в том, что касалось его профессии. Он охотно делился с нею знаниями в области права, видя в дочери преемницу до тех пор, пока Хлоя, еще подростком, не ощутила к нему ненависть, выросшую из отчуждения, и не бросила одновременно вызов всему, что было ему дорого («Какое счастье, что я не избрала своей специальностью право!»).


12. О ее бывших мужчинах за ужином упоминалось лишь вскользь: один работал в мастерской в Италии, ремонтировал мотоциклы, с Хлоей он обращался очень плохо; другой, к которому она относилась по-матерински, в конце концов попал в тюрьму за хранение наркотиков; еще один был философ-аналитик из Лондонского университета («Не надо быть Фрейдом, чтобы понять — он был для меня папочкой и я с ним ни разу не спала»); следующий испытывал для фирмы «Ровер» новые машины («До сих пор не могу объяснить себе, как это вышло. Наверное, мне понравился его бирмингемский акцент»). Не вырисовывалось никакой ясной картины, а потому в портрет ее идеального мужчины, формировавшийся в моей голове, приходилось все время вносить поправки. Говоря о каждом, она за что-то хвалила его и за что-то ругала, и это заставляло меня тут же бросаться лихорадочно переписывать «я», которому я уже собрался соответствовать. В какой-то момент она, казалось, отдавала предпочтение ранимости, а сразу за тем ругала ее, выставляя на первое место независимость. Если в эту минуту она превозносила честность как высшую добродетель, уже в следующую — ее слова звучали апологией супружеской неверности, поскольку брак — еще большее лицемерие.