Лестничные пролёты сменяли один другой, пока я не оказался возле свой двери. Я по глупой недавней привычке постучался, ожидая ответа. Тишина. Ну естественно тишина. А так нестерпимо хочется, чтобы кто-то тебя встретил, открыл, спросил как прошёл твой день. Но это всё так, издержки одиночества. Не более того. В конце концов мы все к нему рано или поздно приходим. Иногда лучше сделать это как можно раньше, потому как, если оттягивать этот момент на как можно больший срок, то оно становится поистине нестерпимым. Спросите об этом любого старика, угрюмого доживающего свой век в четырёх стенах, окутанных липкой тишиной. К молодым оно не так жестоко. Молодых оно только учит.

Ночь пропитана ароматом кофе. А ещё сквозняком на кухне и еле слышной песней, что играет по радио. В ней также слышатся разговоры, доносящиеся из ещё не спящих окон. Всегда о чём-то важном, потому как ночью только о таком и говорят. В ней как будто всё замирает, отодвигая рассвет на следующую жизнь. В ней упорно ищут то, что так нелепо теряют при свете дня. Честно, ночь похожа на нас больше, чем мы сами на себя порой.

Я и забыл, когда в последний раз хорошо высыпался. Я бесцельно смотрел в потолок, прислушиваясь к ночным звукам доносящимся из приоткрытой кухонной форточки, а также следил за огнями проезжающих мимо дома машин, яркой вспышкой озаряющих комнату, позволяя увидеть то, что было скрыто доселе ещё полностью не привыкшему к темноте глазу. А ещё я думал — обо всём и ни о чём сразу. Мне казалось, что даже во сне я не терял этой, в сущности ненужной в современных реалиях, способности. Оттого мой сон был прерывистым, скомканным, как и то махровое одеяло, которым я укрывал ноги, вечно зябшие от холода ночи. Для себя я открыл, что этот мир не нуждается ни в каком осмыслении. Он богат впечатлениями, эмоциями, мгновениями — теми настоящими сокровищами, которые не утаишь в кармане. С него и этого довольно. Но то мир, а не человек. Человек хочет не просто чувствовать себя счастливым, но и хочет понять, как к этому счастью быстро придти. Путей, разумеется, много, но у каждого он единственно верный.

Я нехотя встал со своей лежанки и подошёл к раковине, чтобы открыть кран и налить холодной воды. Пока я жадно пил воду, в воспалённом недосыпом мозгу явила себя мысль, приобрела смутные очертания, а потом исчезла, будто её и не бывало вовсе. Возможно ли счастье в мире, где нет любви?

Любовь — не более чем забавная игра, развлечение на несколько быстротечных мгновений, которая жизнь упорно размазывает по слишком тонкой поверхности, обёртывая подарочной бумагой с яркой ленточкой. Там одна пустота, которую заполняем только мы сами, по сути чем придётся, что подвернётся в одинокую дождливую ночь или полный слепящего солнца день. Уберите всё то, с чем вы её отождествляете, все эти стереотипные штришки, и она предстанет перед вами в истинном обличье. В том самом, которое мы всячески избегаем показывать на публике, ежедневно, ежечасно, ежеминутно мысленно примеряя на самих себя. Потому нам удобнее, чтобы каждый раз она представала в более презентабельном виде, в том, что можно подать, использовать, и чем не будут гнушаться даже самые закостенелые привереды. Она не портится, потому и на вкус никогда не бывает приторной, а всегда в самый раз. Может ещё и потому, что когда мы её пробуем, то неизменно оказываемся вечно голодными. Как будто нам знакомо само понятие сытости, что в любви, что в жизни.

Я вновь вернулся к своей лежанке, прислушиваясь к ночной ссоре соседей сверху. В этом она вся — неприкрытая, уродливая, отвратительная в своей лжи. Да, у неё, как у многих вещей, две стороны, но вторая не суть её, а напротив, что-то совсем противоречивое. Страшно то, что та сторона, имя которой ненависть, часто оказывается постояннее самой её сущности — жертвенности во благо другого. Может ли мы вообще любить также сильно, как ненавидеть? Я рискую быть осмеянным, но скажу категоричное - ''нет''. Потому как ненависть - это наша боль; это вырванное вместе с лоскутами кожи, сухожилиями, мышцами, переломанными костями, ошмётками крови попранное в ревностно хранимом сердце самолюбие. Лучшей стороне любви чуждо самолюбие, и потому она перестаёт перед нами чем-то отдалённым, эфемерном; чем-то таким, что нельзя осязать, а только любоваться словно издалёка, словно через дымку сна, от которого рано или поздно придётся проснуться. И, как правило, чем глубже и длительнее сон, тем страшнее и пробуждение. Ненависть же мы носим в себе, понимая, что без неё от нас ничего не останется. Можно конечно попытаться поступить по-иному, красиво, и простить, но это лишь значит отказаться от себя самого. Кто пойдёт на такое?

Меня разбудил пьяный смех. Я припал к окну и увидел небольшую компанию людей, которые шли навеселе, видимо возвращаясь с чьего-то дня рождения или ещё какого праздника. Вот, воистину беззаботные люди! Не задавайся никаким волнующими тебя вопросами, и тогда не услышишь нелицеприятный ответ, который может опрокинуть весь твой любовно-лелеяный мир в пропасть! Что в сущности человек, если не бездонная пропасть, в которую мы заглядываем жадно, силясь разобрать в ней своё отражение? И что мы ищем в других, если не себя? А может просто стоит перестать искать? Но, право, это уже был бы не человек, а кто-то другой. Наш удел пребывать в вечном поиске.

Что именно нам нравится в человеке? С чем конкретно мы его отождествляем? Внешность, привычки, вкусы, хобби — всего лишь набор шаблонов и схем. Неужели мы любим всего лишь своеобразный программный код, который так легко поддаётся расшифровке? Что остаётся от самого человека без всего этого? Что именно мы любим? А если человек разучиться любить, то сможет ли он различить одну схему от другой? А может всё предстанет для него в истинном свете — в скучном и шаблонном наборе символов, не имеющих никакой самоиндефикации? Трудно, очень трудно принять это в себе, потому ''игра в человека'' остается единственно-стоящей забавой.

Но так ведь нельзя. Нельзя всё подвергать критическому мышлению. Нельзя раскладывать по полочкам то, что в сути своей никак неделимо. Никак нельзя.

За окном уже лениво начала заниматься заря. Скоро идти на работу — в спасительный круговорот жизни. Раньше эта роль доводилась тебе — живому человеку. Сейчас на твоё место пришла бездушная работа. Надо признаться, что у неё не плохо выходит. Она действительно помогает, словоно невидимым куполом ограждает от всего того, отчего невозможно просто взять и отмахнуться, словно смахнув с обеденного стола попавшую на глаза крошку хлеба. На это, конечно, нужно время, много времени. Нельзя просто взять и примириться со многими вещами. Не делается это так сразу. Что же — время это то, чем я располагаю в достатке. А может это просто время располагает мной, как какой-нибудь игрушкой, взятой ребёнком с прилавка. Какая разница? Какая вообще разница?!

Разговор — с него обычно всё начинается и им же, как правило, и заканчивается. Люди не уходят по-английски, не хлопают громко дверью, не кричат так, что не в состоянии различить собственный голос. Всё куда прозаичнее. Вялотекущая беседа о самых обыденных вещах плавно переходит в то, что боишься, но неизменно однажды приходится выслушать — в те самые слова, которые бьются подобно дорогому стеклу — на мелкие и очень острые осколки, которые потом собираешь непослушными пальцами всю жизнь.

Тогда мне нечего было тебе сказать. Не потому, что язык вдруг онемел или потому, что я не нашёл разумных доводов в пользу того, чтобы оправдать себя как-то или попробовать примириться с тобой, а потому лишь, что это тогда ничего не поменяло бы. Мы стали друг другу чужими людьми, и вряд ли бы поняли то, что самим до сих пор оставалось непонятным — как всё так произошло? Я не перестаю задаваться этим вопросом до сих пор. Как можно было оступиться, когда наша совместная мечта была так близко? Как?

Глава 8

VIII

Всю неделю шёл мелкий дождь. Небо то прояснялось, то его вновь застилала пунцовая пелена. Несмотря на сырость, стоявшую в воздухе, было тепло.

Я лениво перебирал ногами, идя на работу, обходил лужи, подолгу удерживал взгляд на абсолютно не стоящих внимания вещах. Всё было каким-то размытым, нечётким, лишённым правильных линий. В маленькой луже резвились воробьи, а неподалёку, уже в другой, побольше, голуби. Где-то сверху гаркнула ворона и я поднял голову. Ворона как будто обращалась только ко мне из всей толпы прохожих. Взмах её крыльев вдруг заставил меня невольно вздрогнуть и окончательно отогнать сонливость, которая, по привычке цеплялась в меня по утрам, будто клещ. Зачем нам всё это? Зачем нужна эта любовь?

Эта игра забавляет нас. Мы охотно примеряем на себя ту роль, что нам отводится только случаем. И никакого экспромта, всё сугубо в рамках сценария. Играть и жить одновременно, дышать этим не имея возможности надышаться вволю. Кажется, что можно всё бросить, сойти со сцены и плевать, что будешь освистан. Но нет. Нет. Сама эта мысль — короткий поводок, который затягивается петлёй на шее. Она захватывает даже мысли, словно те только призраки, блуждающие во снах. В этом она вся — изменчивая, непостоянная, обещающая и волнующая. Ну кто откажется от крыльев, что она даёт, даже если это всего лишь дешёвый реквизит?

Одиночек презирают. Чуть ли не считают их сумасшедшими. Я давно ловил себя на подобной мысли, давно уже перестал уважать то, кем стал. Я превратился в какое-то бесформенное нечто, расхлябанное, болтающееся на шарнирах подобие человека, манекен, который смотрел в упор и никуда, у которого на лице играла дурацкая усмешка, дешёвая, не способная рассмешить даже ребёнка. Но я отчего-то смеялся ей где-то глубоко внутри себя, цеплялся за неё всеми уже скомканными, выжатыми эмоциями. Я смеялся ни столько над собой, сколько над теперешним собой. В этом была огромная разница, а она, как следствие, как причина: огромная, затаённая, укрытая от всех боль.

Любовь подобна сказке. Такой, по крайней мере, она нам представляется. Она резко контрастирует на фоне серой обыденности будней, ярким лучом солнца разгоняя любую тень сомнения. Она истина, потому что всё красивое находит отклик в сердце, и потому только истинно. Оставьте уродство жизни с её повседневностью, обязанностями и дешёвыми почестями тем, кто не способен разглядеть эту красоту, поверить хотя бы на миг в сказку. Да, её порой незаслуженно восхваляют, ей знакомы все человеческие слабости и пороки, но всё же, всё же она заслуживает этой сказки, с которой её неизменно ассоциируют слепые разумом, но зрячие сердцем.

Как я жаждал вновь поверить в эту сказку! Теперь, когда за плечами осталось так много по истине счастливых дней, но вместе с тем являющихся причиной такой пустоты внутри. Там у меня было всё. Здесь же, теперь, в окружении стольких вещей, не осталось ровным счётом ничего. Я как будто хватался руками за первый попавшийся мне на глаза предмет, но он ускользал отчего-то, менял форму, не держался в руках. Там же, мне нечего было взять, но всё, что окружало меня, как будто было моим. Не нужно было ни к чему тянуться, что-то покупать, клеймить, удерживать подле себя, словно очень дорогую вещь. Там всё хранилось на уровне эмоций. Там всё было куда проще.

До работы было ещё сравнительно долго идти. Я нарочно вышел из дома пораньше и не стал, по уже устоявшейся привычке, садиться на трамвай. Мне хотелось развеяться, не думать ни о чём дорогой, поймать себя ускользающего за руку, но всё было напрасно. Я вновь думал, вспоминал, опять думал и опять вспоминал, изредка задерживая взгляд на окружающем меня чёрно-белом мире. Иногда правда, чья-то улыбка или детский смех перебивали сигнал, выравнивали палитру, слепили по-солнечному ярко, но тогда я в спешке отворачивал взгляд, а когда вновь подымал глаза, то видел вокруг себя лишь привычное — отсутствие каких бы то ни было красок.

Что хочет сердце? Что оно ищет? Боли, страдания, привязанности? Оно не обретёт только радости в любви, потому как ей, любви, свойственен полный спектр человеческих чувств. Но сердце избирательно, и потому наивно полагает, что легко очистить зёрна от плевел, что только радость свойственна любви, истинной любви. Оно никогда не спрашивает, но неизменно требует от нас этой радости, словно капризный ребёнок. С ним не договориться, оно не станет терпеть. Болевой порог у сердца неприлично низок. Вся боль, что несут обманутые ею же чувства — предательство её веры. Оно, конечно, может винить и себя, но только затем, что нужно переложить вину хоть на кого-то, лишь бы не на объект поклонения. Любовь чиста, безупречна, справедлива! Это не догма, не факт и даже не истина. Это её суть, а суть человеческого сердца — быть проводником к ней. И потому оно вечно ищет всё то, чем любовь не является.

Когда это я успел стать философом своей жизни. До той памятной встречи я ничего так о себе не знал, что знаю теперь. Как будто самые потаённые уголки души вдруг разверзлись, вышли из мрака, стали различимы, но что самое важное — понятны. Я хотел воротить всё обратно, спрятать их там, откуда вытащил наружу, но всё было тщетно. Я погружался в них снова и снова, уже даже не думая зачем, будто это стало моей единственной целью в жизни — познание себя. Или всё же тебя? Разве не тебя я так жаждал понять тогда, угадать, о чём ты молчишь, почему вдруг прячешь глаза или боль за улыбкой? Спросить об этом вот так вот прямо было бы слишком жестоко, а потому я молчал. Иногда, правда, я будто ловил огонёк в твоих глазах, будто ты сама вдруг всё про меня поняла, но он тут же гас. Но что теперь о прошлом?