Она встала и исчезла в ванной комнате.

– Я тебя слушаю. И о чем же ты подумал? Я заговорил громче.

– Я сказал себе, как грустно видеть, что такая красивая девушка, как ты, безразлична к наслаждениям любви.

Она вернулась, в руке у нее была махровая рукавица, на лице – следы мыла.

– К чему безразлична?

– К любви.

– Продолжай, я тебя слушаю.

– Я подумал, что при соответствующем лечении – с каплями и уколами – дела могли бы пойти на лад.

Она исчезла. Чуть погодя вернулась, ее щеки были розовыми и блестели.

– Так что ты говорил? Капли, уколы…

Она скользнула в рукава свежей блузки, должно быть приятно пахнущей утюгом.

– Это очень важно – то, что я тебе сейчас говорю.

Она села перед зеркалом шкафа, зажала свою заколку между зубами и легкими движениями пальцев переплела косу. Потом заставила меня растянуться на кровати и легла на меня сверху; она сказала, что счастлива.

– А ты?

– Я тоже. Но нужно что-то решить с этим лечением.

– А это правда полезно?

Вопрос меня обескуражил. Как ей объяснить, что мы с ней живем в двух разных мирах и что у нас нет ни малейшего шанса соединиться, пока она фригидна. С таким же успехом я мог бы разъяснять слепому от рождения, что такое закат солнца на море. Она меня слушала, следя за логической нитью, связующей одну фразу с другой. Но главный смысл моих слов от нее ускользал, и ее неспособность представить себе удовольствие – поскольку если бы она могла его представить, то могла бы и испытать – отделяла реальность от той цели, что я перед ней ставил. И я тем лучше понимал ее непонимание, что сам был не способен объяснить словами инстинкт, который вне личного опыта остается чистой абстракцией.

Она дотронулась губами до моей шеи. Потом подняла колени. И вся полностью уместилась между моей рукой и грудью. Я прижал ее сильнее, и это, как мне показалось, ее взволновало. Моя рука скользнула к ней под юбку. Она не удивилась, и, похоже, это ей польстило. Она принимала почести, хотя и считала их излишними. Затем прошептала: «Опять?! Но мы ведь занимались этим вчера».

Через ее плечо я взглянул на свои часы:

– Мне пора идти. Надо осмотреть еще двух больных.

– Ты вернешься?

– Ну да. Завтра.

– А сегодня вечером? Сегодня ты не придешь?

Я вскочил с кровати. Она встала, подошла ко мне. Я сделал шаг назад. Она обхватила меня руками, просунув их под пиджак.

– Ты не хочешь со мной спать?

– Не сегодня вечером.

– Тогда завтра?

– Может быть, завтра.

– Поцелуй меня.

Ее рот был мягким, как у девушки, которая с радостью отдается. Она положила руку мне на затылок, задержала мои губы в своих, словно ожидала иного удовольствия. Я-то знал, что она ничего не ждет, но тело мое этого не знало. Оно рвалось вперед, а я его сдерживал; оно перестало что-либо понимать, напряглось, сделалось неподвижным и упрямым, как осел под палкой.

– Отпусти меня. Уже поздно.

– Хочешь, я поеду с тобой?

– Тебе станет скучно. Придется ждать довольно долго.

– Ну и пусть. Я подожду.

– Тогда пошли.

В туфлях без каблуков она проворно отошла назад. Поправила юбку, отчего та закружилась вокруг нее, и я уже не понимал, где в этой внезапно надувшейся юбке, пустой и объемной одновременно, начинался объем и где заканчивалась пустота. Моя бычья голова закружилась; Марина стояла передо мной как приманка, за которой скрывалась неуловимая реальность. Она исчезла, затем вернулась и потянулась ко мне приоткрытым ртом. Повесила на плечо ремешок сумки. Бегом спустилась по лестнице, потом исчезла в тупике, вернулась.

– Захлопни дверь.

На улицах Парижа стало свежо, они мигали красными и зелеными огоньками. Я глубоко дышал с надеждой обрести свободу в вышине домов, там, где улицы расступились в разные стороны. Здесь дышалось хорошо. С тех пор как мы с Мариной оказались на улице, наша ссора под взглядами прохожих утихла, мы превратились в пару, похожую на другие, а Марина – в хорошенькую, веселую и простую девушку, с которой приятно спать. И Марина казалась очень влюбленной. Она говорила: «Я куплю четверть килограмма креветок, сэндвичи с сыром и ветчиной, белого сыра. Я приготовлю тебе хороший ужин. Вина ты хочешь белого или красного?» С тех пор как мы оказались на улице и речь больше не шла о том, чтобы заняться любовью, голос моей новой подруги звучал умиротворенно, как голос Ирэн после того, как мы любовью позанимались.

Я остановился у дома моего первого пациента.

– Иди. Жду тебя, – сказала Марина. – Я схожу к бакалейщику за покупками. Особенно не торопись.

Я поднялся по лестнице, по длинной красной ковровой дорожке.

В прихожей было тепло, какая-то необыкновенно уютная лампа стояла у изголовья больного вместе с пузырьками с лекарствами, столпившимися в узком луче света. Я чувствовал, что рука моя тверда, а ум ясен. На улице меня ждала Марина. Обещания, которыми обменялись ее тело и мой инстинкт, не вызывали сомнений. Инстинкту неведомы сомнения. В комнате больного горел неяркий свет, лежали ковры с толстым ворсом. Здесь болезнь, благодаря заботе вышколенных слуг, несомненно, найдет путь к выздоровлению. Тихая лестница внизу выходила на весеннюю улицу, где меня ждала Марина.

Она сидела в машине. Все покупки были сделаны. В руке она держала кошелек – обтрепанный, разбухший от монет и жетонов на метро. Я обнял ее за талию. От нее приятно пахло. В ее духах таились две темы: одна – с легким запахом вербены – как бы вела в освещенную переднюю, другая – в смутную, тревожащую глубину за ней. Туда проникаешь словно с повязкой на глазах, на ощупь, вытянув руки вперед. Я провел по талии Марины, там, где ткань под кожаным поясом собиралась в складки. Я снова задыхался. Я опустил стекла машины и верх.

Мы поужинали в столовой за круглым столом. Марина потянулась ко мне своим большим лбом, тонкой шеей.

– Я и не надеялась, что ты сегодня вернешься, – сказала она. – Вчера вечером, после твоего ухода, я плакала.

Она начала убирать со стола. Я поднялся по деревянной лестнице. Открыл в спальне окна. Это был пригород с холодными и далекими огнями. Марина подошла ко мне. Она вся была какая-то неустойчивая: подпрыгивала, переступала на цыпочках с ноги на ногу и то накидывала на меня руки, словно лассо, то отскакивала, когда я хотел ее поймать.

– Да можешь ты хоть секунду постоять спокойно! Она бросила на меня тревожный взгляд, опустила голову:

– Но ведь это же ты сам нервничаешь.

Я оставил окно приоткрытым. С улицы проникало немного света. Ветер играл кисейными занавесками, распространяя вокруг меня запах Марины, ее ясно-смутных духов. Она лежала поперек кровати. Голова ее свесилась и болталась из стороны в сторону. Она металась, остановив дыхание, без единого вздоха. В одном порыве она делала над собой усилие, не позволяя себе расслабиться. Она мучилась, напрягая большой лоб, точно девочка, которая должна решить задачу, не поняв ее условия. Ее свесившиеся растрепанные волосы – полудлинные, подстриженные на манер индейцев – падали вниз гладкими прядями. Она подняла одну руку, потом другую. Когда обе руки оказались над кроватью, она зашевелилась и, переплетя пальцы, сомкнула их у себя над головой; ее лоб покрылся потом. Она искала, всеми силами искала то, чего не могла испытать, – высочайшее наслаждение. Всем телом падая с кровати, она металась все сильнее и сильнее, теребя грудь. Вопреки собственному желанию, она старалась превзойти саму себя в этом изнуряющем усилии.

Я заговорил с ней. Она не ответила. У нее был отсутствующий взгляд, как у тех примитивных танцовщиц, которые ищут экстаз в нервном припадке, но в конечном счете не находят ничего, кроме нервного припадка и полнейшего истощения. Дальше этого она пойти не могла. Все кончилось. Она растратила свои силы впустую. Ее нервы были до предела натянуты. Она лежала на краю беговой дорожки, как спортсмен, упавший замертво со сведенными судорогой мышцами.

Я схватил ее за волосы. Положил обратно на кровать. Вытер ей лоб кончиком простыни. Она спала. Я ушел от нее еще ночью.

Не надо было больше с ней встречаться.

Вечером в моей спальне я засиделся допоздна, раскладывая по местам книги и бумаги. Когда я бываю взволнован, я часто вот так замыкаюсь в предметах, ища у них безопасности. Бумаги, книги, все неодушевленные предметы обладают успокаивающими свойствами. В целом они не участвуют в движении к будущему. Они остаются на месте, подобно веткам, торчащим из речной тины.

Я навел порядок в своей спальне и понял, что мне ничего не остается, как отправиться к Марине. Она ждала меня. Я был одинок.

И уж если я пожалел не себя, значит, ее. Я поехал в Сен-Клу.

– Твоя добросовестность в работе заходит слишком далеко, – сказал мне Карл при встрече у постели одного больного. – Прошу тебя, оставь ты этих фригидных женщин в покое. Твоя история с Мариной изрядно затянулась.

Мы немного посидели на террасе кафе. Карл надел черную шляпу с закругленными полями, ту же самую, что так удивила меня еще тогда, когда я посещал его лекции для студентов-практикантов.

– А что Ирэн? Когда она возвращается?

– Понятия не имею. Она нечасто пишет.

– Если тебя беспокоит именно это, то ты не прав дважды. Во-первых, поцелуи в письме ни о чем не говорят. А во-вторых, насколько я понимаю эту женщину, ей бы хотелось, чтобы ты не делал драму из ее отъездов.

Рассуждения Карла обычно состояли из двух пунктов. Три года назад, когда я впервые рассказал ему об Ирэн, он следующим образом изложил свои взгляды на обольщение: «Во-первых, никогда не пытайся снять с дамы трусы, не сняв прежде туфель. Во-вторых – и в эту ловушку трудно не угодить, – начав снимать трусы, не останавливайся на полпути, снимай до конца». Я охотно бы поверил, что эти несколько устаревшие советы, в которых сказывалась моя восьмилетняя разница в возрасте с Карлом, несмотря ни на что, могли бы мне помочь. Однако у Ирэн была привычка самой снимать свои туфли. И к тому же со временем я убедился, что она и сама не знала толком, почему мне отдалась. Наверно, просто не находила в тот момент подходящих доводов для отказа. К несчастью, на следующий же день они у нее появились; в этом-то и заключалась причина моей тревоги. Чувствуя, что Ирэн вот-вот ускользнет от меня, я счел для себя абсолютно необходимым противопоставить ей связь, которой она не желала и которую не предвидел даже я сам. Своего я добился, но мною овладел страх; эта боязнь не покидала меня, несмотря на то, что она давно уже, казалось, была лишена оснований.

Карл вместе со мной пошел вниз по улице. Я спросил его о тестировании. Он поморщился.

– В сущности, я задаю себе вопрос, сильно ли люди отличаются от того, чем кажутся, чтобы узнать их, не существует иного способа, кроме наблюдения за ними и буквального понимания того, что они произносят. Когда наш коллега Симон мне говорит: «Но, дорогой мой, вы же ничего не смыслите», он сопровождает свою фразу подмигиванием, которое, казалось бы, ей противоречит и ставит мой интеллект выше всякого сомнения. В действительности же эту поправку не нужно принимать во внимание. Симон считает меня дураком и старается дать мне это понять безнаказанно.

Мы подошли к моей двери. Карл тронул меня за плечо.

– Так же ты должен понять и Ирэн. За три года, что вы знакомы, она уезжала очень часто. И всегда возвращалась.

Карл, очевидно, был прав. В тот же вечер, когда я уже собирался выйти из дома и направиться в Сен-Клу, Ирэн мне позвонила.

Она была на Лионском вокзале. Она возьмет такси и будет у меня через четверть часа.

__________


Она сняла шляпку. Достала из чемодана небольшую шляпную подставку.

– Я оставила мужа в Турине. У меня есть три свободных дня.

Она разложила свои вещи, повесила их одну за другой в мой гардероб. Все это – абсолютно спокойно, без тени небрежности, но и малейшей радости, свойственной женщинам, когда они крутятся возле шкафов.

Я не сводил с нее глаз. Она держалась прямо, ее талия была туго затянута, но выше и ниже талии платье свободно облегало тело. Ее рот казался приклеенным к лицу. Все в ней было крепко склеено, завершено, устойчиво. Она подошла ко мне. Мимоходом скользнула своей щекой по моей.

– Вы сегодня вечером неразговорчивы.

Пустой чемодан встал на свое место между камином и гардеробом. Легкое комнатное платье повисло на стуле. Ирэн легла на мою кровать и из-за чрезмерной осторожности, которую ее красота делала излишней, сняла бюстгальтер только тогда, когда растянулась во всю длину. Она улыбнулась мне и застыла, раздвинув ноги, голая, со счастливым видом. Она сказала «уф», выражая тем самым удовольствие по поводу того, что все вещи наконец-то заняли свои места.

Жизнь входила в нормальное русло. Начиная забывать свои мысли об Ирэн, возникавшие у меня в период ее отсутствия, я обретал ее вновь. Я вновь узнавал ее бесстыжую неподвижность, которую в самые худшие моменты бывало называл холодностью. Ее целомудрие держало в строгом запрете любые слова и жесты, поскольку они могли излишне раскрыть ее чувства и мысли.