— Скажи, чтобы мне приготовили ванну. Сам хорошенько вымойся и приходи со счетами.

За многие годы Оливио научился распалять женщину и никогда не удовлетворять полностью. Он, как всегда, подчинился. Подождал, пока леди Пенфолд разомлела в ванне, и только после этого предстал перед ней в горячих клубах пара, как джинн, со счетами в одной маленькой ручке и кремом для массажа в другой. В серых глазах карлика появилась отрешенность. На какие-то несколько минут он станет лордом Пенфолдом. «Но почему, — думал Оливио, с тайным неудовольствием глядя на распаренное, костлявое тело одной женщины и мечтая о другой — юной, прелестной, как цветок, — почему меня всегда ждут не за той дверью?»

Глава 2

Большой Виндзорский парк. Беркшир, Англия

Старый заяц-самец гордо стоял на задних лапах и оживленно фыркал. Длинные белые усы гордо пошевеливались на пронизывающем ноябрьском ветру. Наконец заяц немного сместил центр тяжести, подвинув одну лапу к кусту можжевельника. При этом он едва не угодил в петлю из зеленой лески, оставленную на тропе. Счастливо избежав западни, рыжевато-коричневый зверек жадно обгладывал иголки и шаг за шагом углублялся в кустарник.

Распластавшись на земле среди крепких корней тиса, примерно в тридцати футах от зайца, лежал юноша и не отводил от зверька напряженного взгляда. От голода у него свело желудок. Всякий раз, когда стихал ветер, до его слуха доносилось потрескивание иголок, которые хрупал заяц. Юноша завидовал теплой заячьей шубке и представлял себе шиллинг, который дали бы за зайца на Виндзорском рынке. Всего один шиллинг — за восемь фунтов мяса и шкурку! Но до чего же медленно старик ест свой ужин!

«Терпение, — говаривал его наставник-цыган. — В нашем деле главное — терпение!» Однако время было дорого. Энтон знал: за ним тоже охотятся. Самые ушлые в Англии егери — крестьяне с хитрецой в глазах — превратили Большой Виндзорский парк в западню для браконьеров. Они ненавидели тех, кто ставит капканы. В неполные восемнадцать лет Энтон мог не бояться тюрьмы, но побить — побьют. Его здесь слишком хорошо знают, чтобы рассчитывать на поблажку. Он не мог без ужаса представить себе еще одну унизительную порку. Хуже того — возобновятся гонения на табор. И, конечно, цыганам это не понравится.

Энтон издал горловой звук, точную копию хриплого покашливания горностая. Голос извечного врага потряс заячье сердце. Зверек обернулся и запутался в петле. Молодая березка, которую Энтон пригнул к земле, взвилась, как пружина; зайца подбросило в воздух. Он беспомощно закувыркался и заверещал, точно обиженный ребенок.

Юноша метнулся к нему и, схватив визжащего зверька за уши, с силой ударил его ребром ладони по хребту. Ножом пользоваться нельзя. Заяц дернулся и затих. Энтон подавил в себе чувство уважения и раскаяния, охватывавшее его всякий раз, когда ему случалось убить животное. Он отвязал от березы леску и спрятал за подкладку шапки. Затолкал зайца в клеенчатый мешок за спиной вельветовой куртки, перевел дух и побежал домой.

Неожиданно из-за дуба выскочил бородатый мужчина и саданул Энтона в грудь стволом дробовика. Ошеломленный юноша упал и услышал звон далеких колоколов. Задыхаясь, он сел на земле; в глазах было темно. Егерь направил на него ружье.

— Это опять ты!

Энтон кашлянул и отвел со лба прядь прямых светлых волос. В ушах барабаном пульсировала кровь. Колокола звонили со всех сторон. Им вторили залпы из мелкокалиберной пушки. Юноша наконец-то сообразил: это Конная артиллерия устроила салют по случаю окончания войны. Он просительно посмотрел на своего врага.

— Сегодня счастливый день для Англии — а стало быть, и для тебя, мальчуган, — растрогался лесничий. Он похлопал Энтона по плечу и почувствовал под рукой теплое заячье тельце. От улыбки морщины на лице стали глубже. — Оставь себе свой ужин да приготовь повкуснее. Для скольких парней колокола звонят слишком поздно!

— Спасибо, сэр, — выдохнул Энтон.

— Послушайся доброго совета, мальчуган. Держись подальше от этих мест. Не для тебя это — шастать по лесу. За все сорок лет, что я охочусь за браконьерами, ты — лучшая добыча. Тот смуглый черт вышколил тебя на славу. Но лес — не твой, так же, как и не мой. Оставь Виндзор, оставь Англию. На этом чертовом острове ты никогда не станешь свободным. В мире есть другие страны: Канада, Австралия, да хоть Восточная Африка. Земли там хватит на всех, да и золотишка, и дичи — тоже. А теперь — гони во весь дух, и чтоб я тебя больше не видел!

* * *

По вечерам изо рта у цыган валил пар, но они веселились и пили под звуки скрипки. Энтон сидел отдельно от других на крутых узких ступеньках одной из разбросанных по опушке леса кибиток — вардо. Вход в кибитку был расположен спереди, чтобы в пути можно было разговаривать с кучером. По обе стороны от него в землю были воткнуты деревянные оглобли. Сзади шел пар от установленного на трех колышках котелка, где до сих пор булькали на догорающих углях остатки варева из зайца.

Энтон поднял воротник куртки над завязанным узлом дикло — цыганским шейным платком, который он носил вместо шарфа, и, устремив взгляд в ночное небо, прищурился, стараясь различить в вышине свои любимые звезды. Правой рукой он теребил золотое кольцо, висевшее на кожаном шнурке у него на шее. То была ушная серьга Ленареса, обучавшего его премудростям бродячей жизни. Вскоре после рождения Энтона его мать сошлась с Ленаресом, а когда он погиб, стала часто мотаться в Лондон, оставляя мальчика одного в кибитке. Чтобы начать новую жизнь — ласково объясняла мать, — ей нужна свобода действий. Однажды она не вернулась. Может, она искала, утешал себя Энтон, но потеряла след табора. Он придумывал для нее все новые оправдания. С исчезновением матери исчезла и надежда когда-либо узнать, кем был его отец — и каким. Красивым? Сильным? Любил ловить рыбу или охотиться?

Энтон вспомнил дни и ночи, когда они с Ленаресом вместе промышляли рыбной ловлей или браконьерством в лесу, как цыган учил его охотиться на зверя без ружья и ловить рыбу без удочки. Главное — иметь терпение, залечь и не шелохнуться — «срастись с землей», как выражался Ленарес.

Теперь Ленареса нет: в первые дни войны вместе с товарищами подорвался в Монсе. Перед уходом на фронт он впервые за многие годы снял серьгу.

— Обручальное кольцо моей бабушки. Дедушка сделал ей к шестнадцатилетию из украденных монет. Оно счастливое — лучше кошачьего зуба. — Ленарес поцеловал кольцо и передал Энтону.

Воспоминания искрами вспыхивали во мраке и исчезали в прохладной вышине вечернего неба. Энтон представил себе: сегодня школьники по всей стране отмечают окончание мировой войны. У них есть школы, дома и семьи — то, чего он никогда не знал и не узнает. Мать кое-чему научила его — он единственный в таборе умел читать. И его — в виде исключения — не учили красть. Другие мальчишки смеялись над ним, застав с книжкой.

Изгой из изгоев, Энтон часто пристраивался на ступеньках повозки с высокими колесами и с головой уходил в чтение заветных книг. У него была своя библиотека — целая полка, прибитая над резной дверью кибитки. Здесь стояли книги Чарльза Диккенса — единственного писателя (говорила мама), которого любят все до одного англичане.

Однажды вечером он спешил домой, чтобы скорее взяться за любимую книжку. Герои Диккенса стали его семьей: Пеготти, Эмили, мистер Микобер… Запыхавшись, Энтон подбежал к кибитке и поискал книжку глазами.

«Дэвид Копперфилд» валялся в грязи под лесенкой. Энтон опустился рядом на колени. На глаза навернулись слезы. Первая обложка сгорела. Страницы прожжены насквозь, так что видна последняя обложка. Потом он наткнулся на небрежно намалеванные углем стрелу и крокодила: цыганский знак дурных новостей и тяжкого оскорбления. Энтон стиснул зубы. Почему его не оставят в покое?

По-прежнему глядя в огонь и стараясь извлечь из кладовых памяти хоть что-нибудь хорошее, Энтон перебрал все, чему успел научиться — конечно, не в школе. Ловкость рук, торговля лошадьми, приемы вольной борьбы. Умение со свистом бросать нож, выигрывать в кости, гадать на картах, предсказывать судьбу, показывать фокусы и резать по дереву. Ощущение близости к природе. Умение сосредоточиться, достичь предельной остроты чувств, как у животного. И еще один важный дар: привычка к бродячей жизни и способность всюду чувствовать себя как дома.

Закутавшись в несколько одеял, Энтон лежал под повозкой с гладкой серьгой в руке; к спине, согревая ее, прижались две дворняжки. Одна хрустела костями недавно пойманного ежа. Другая подняла голову и принялась вылизывать котелок, подвешенный ко дну повозки. Прямо над Энтоном на тупых железных крючьях висели сковородки и корзины для цыплят — когда повозка трогалась в путь, они болтались внизу. Он выглянул наружу из-за деревянных спиц и ног щипавших траву ослов. Бронзоволицые цыганки пели об одиночестве и строили планы на будущее, когда они починят кибитки и отправятся домой, в Европу. Теперь, после окончания войны, их братья вернутся в родные места — в испанские горы и румынские леса. Пора уже. Пора, мысленно повторил Энтон, мне тоже пора. Здесь, в Англии, я никогда не стану свободным.

Глава 3

Немецкий лагерь в Касаме. Северная Родезия

С наслаждением вдыхая запах кофе и любуясь сверканием росы на колючих кустах, окружающих лагерь военнопленных в восьмиста милях южнее его отеля «Белый носорог», Адам Пенфолд спросил фон Деккена:

— Подходящее утро для войны, не правда ли, капитан?

— Для войны любой день годится, милорд, — буркнул немец и нагнулся — ослабить ремешки на кожаных крагах.

Для лорда Пенфолда и капитана фон Деккена мировая война еще не кончилась. В шортах защитного цвета и видавшей виды форменной куртке африканских конных стрелков, Пенфолд лежал на носилках, стараясь не обращать внимания на жжение в забинтованной правой ноге, которая все еще ныла от застрявшей в ней шрапнели. Он откинул назад тронутые сединой волосы, пригладил усы и длинные крылья бровей над карими глазами и повернул к немецкому офицеру грубое, словно высеченное из гранита, лицо с орлиным носом.

Капитан, дородный мужчина с желтым от малярии лицом, сидел, откинувшись на спинку походного брезентового стула и сжав ладонями гладко выбритые виски. Теперь, когда он из-за болезни не мог руководить налетами, снискавшими ему прозвище Бвана[1] Сакарини — Свирепый, — фон Деккен отвечал за идущих с немецкой колонной пленных.

Будучи старшим по званию, Пенфолд представлял интересы пленных перед противником. И даже начал получать удовольствие от этих регулярных встреч, обычно происходивших за завтраком.

— Что будете делать потом, капитан? — О своем будущем Пенфолд предпочитал не думать.

— Что значит «потом»?

— После капитуляции вашего кайзера.

— Сначала наведаюсь в Моши, где я родился, в предгорьях Килиманджаро. Буду потягивать с папашей яблочный шнапс; посмотрю, что осталось от плантации. Малость постреляю. Покувыркаюсь с женским полом.

— А дальше?

— Дальше, милорд, вцеплюсь в свой кусок Африки. Как сегодня нога?

— Ваши парни гораздо искуснее загоняют металл внутрь, чем извлекают наружу. Чертов баварский эскулап обещает, что эти последние осколки так и останутся в ноге. Как раз то, что нужно для торговли джином!

Пенфолд отпил глоток конфискованного у португальских плантаторов в Мозамбике превосходного черного кофе и продолжил наблюдение за уткнувшимся в карту местности фон Деккеном.

Вот уже восемь месяцев Пенфолд участвовал в большом переходе с немецкими войсками и перенес три операции в полевых условиях. Командующий немцев, генерал фон Леттов-Форбек, целых четыре года — то пешком, то на белом муле или велосипеде — водил по Африке свою колониальную армию и всякий раз ухитрялся ускользнуть от англичан, преследовавших его через всю Германскую Восточную Африку, Северную Родезию и Португальский Запад, как англичане называли Мозамбик. И сегодня, наблюдая за тем, как фон Деккен, скособочившись над картой, с удовольствием разглядывал главного союзника своего командующего — бескрайние просторы Африки, — Пенфолд ловил себя на желании помочь немцу, недавно напоровшемуся правым глазом на колючую слоновью траву.

Пенфолд допил свой кофе, и его отнесли обратно в полевой госпиталь. Временами, когда боль становилась невыносимой, он переступал через свою гордость и просил драгоценного спирта или морфия — зная, что обрекает на мучения кого-то другого.

Не было европейца, который бы не страдал от ран и болезней. Сегодня они получали по бутылке португальского вина — вместо лекарства.

Когда Пенфолда несли обратно от аптечного пункта (лекарство — бутылка сладкого белого портвейна — лежало рядом на носилках), из госпитальной палатки донесся протестующий голос африканца: