Аганин размечтался. Он приближался к Киевскому вокзалу, неспешным шагом отмеряя уличное заснеженное пространство, и чувствовал, как жизнь возвращается к нему.

— Саша!

Аганин вздрогнул, но не остановился. Только что он думал о Каратаеве, и, наверное, поэтому ему почудился голос давнего приятеля. Они и близки-то никогда особенно не были. Один раз Аганин привез Каратаеву дефицитное лекарство для умирающей матери. Тот протянул Александру Николаевичу деньги, но Аганин почувствовал, что опоздал с помощью. Безнадежно опоздал.

— Мама умерла. Через месяц после того, как ты уехал.

— Прости меня, Гриш, — Аганин посмотрел в глаза Каратаеву и только тут заметил, как сильно он изменился за месяцы, пока они не виделись. Такое впечатление, что Аганин погружался под воду, словно в иной временной пласт. Он выбывал из жизни, которая текла здесь, на материке, и никак не касалась его. Здесь все изменялось. Строились и разрушались дома, создавались и погибали шедевры, рождались и умирали люди. Все было здесь, а там, в глубинах океана, под темными пластами воды жизнь словно замирала и только темное колыхание над головой и горстка сослуживцев, как в космическом корабле, уносящемся в неведомую даль, напоминало Александру Николаевичу Аганину, что и он привязан ко всему земному, но какой-то тонкой и неверной паутиной — паутиной воображения и четкими командами, доносящимися из динамика связи с землей.

Каратаев посмотрел на Аганина, и Александр Николаевич внезапно осознал, как близок по духу и как одинок по жизни этот невысокий, кряжистый и молчаливый человек.

— Извини меня, Гриш… — последовало молчание. Они пожали друг другу руки, Каратаев сунул в карман кителя Аганина свою визитку, сказав: «Ничего, друг, все мы люди-человеки. Спасибо за помощь. Звони, если что понадобится».

Это «звони, если что» запало в душу Аганина, и хоть они в дальнейшем больше не поддерживали никаких отношений, почему-то Аганин чувствовал, что на Григория Каратаева можно будет положиться. И он не хотел расставаться с этой уверенностью. Он предпочитал обманываться в ней, нежели шлепнуться мордой в мрак разочарования и боли очередного предательства. Так много этого добра висело в его заплечном мешке. Так много, что даже плечи ломило.

— Саша! Александр Николаевич! Вы? Постойте же, постойте, мужчина!

Аганин замедлил шаг, напрягся всем телом, точно перед ударом, и, с трудом поворачивая голову, оглянулся.

Его настороженные глаза встретили Каратаева холодными остриями штыков.

— Постойте, мужчина, — Каратаев запыхался. Животик мешал ему бежать, но он, спотыкаясь и скользя по утоптанному снегу, догнал-таки давнего знакомого. — Простите, может, я ошибаюсь… Мне трудно быть вполне уверенным, столько лет… — Он замолчал, пристально всматриваясь в лицо Аганина. — Но нет же! Не может быть! Саша! Саша! — Он смешно заплясал вокруг Аганина. Глаза его блестели. — Ты ли? Ну пойдем! — Он схватил его за рукав пальто и потащил за собой.

— Куда? — Аганин не сопротивлялся, но и особого рвения не проявлял.

— Ко мне! — приказал Григорий таким тоном, что Аганин понял — сопротивляться бесполезно.

Через час Каратаев знал все. Вплоть до того случая в подмосковном сарае. Ему не нужно было объяснять, что такое предательство, унижение и боль. Что такое страх и одиночество, что такое презрение и разбитые надежды. Он все понимал с полуслова и полувзгляда. Он не спрашивал, а только молча и участливо слушал, кивал головой, подливал чаю и подкладывал бутерброды.

Он молчал, но Аганин чувствовал, как они близки. Словно братья. Даже ближе, чем братья.

— А ты знаешь, что у тебя умерла мать? — внезапно спросил Григорий, и лицо его помрачнело.

Александр Николаевич тихо рассмеялся. Каратаев с недоумением посмотрел на него.

— Она искала тебя. Она ждала тебя. Она умирала почти неделю. Вот здесь! — Каратаев встал, указал рукой на диван в маленькой комнатке его трехкомнатной квартиры. — Она плакала и просила у тебя прощения. За все. Она не винила тебя, она ждала…

— Здесь? — Аганин замер. Он посмотрел по сторонам так, точно хотел увидеть окружающую его обстановку глазами матери. Глазами, скованными холодом приближающейся мучительной смерти. — Почему здесь? — спросил он тихо и медленно поставил на блюдце наполненную ароматным чаем большую белую керамическую чашку.

— Это долго… И вообще это так невероятно, что я даже…

— Расскажи, почему?

Каратаев чуть заметно покачал головой, внимательно посмотрел на Александра Николаевича, на его одежду, пахнущую сыростью и грязью, так, будто его одолевали сомнения: надо ли откровенничать с этим человеком или лучше не посвящать его в семейные тайны? И, видимо, решив промолчать, он взял со стола грязную посуду, положил ее в раковину, включил воду и неторопливо, как будто и не было никакого разговора, стал мыть ее.

Аганин весь сжался. Он боролся с чувствами, охватившими его. Каратаев молчал, Аганин тоже молчал, и тишина становилась невыносимой. И когда Каратаев выключил воду, в воздухе повис, готовый вот-вот взорваться, огненный шар напряжения.

Но вдруг Каратаев, все так же стоя спиной к Александру, тихо проговорил:

— В ту осень, когда я пошел в школу, от нас ушел отец. — Он расправил плечи, набрал полную грудь воздуха и, повернувшись всем своим кряжистым телом к Аганину, точно собираясь кинуться на амбразуру, наклонился к столу, где сидел его собеседник.

Александр Николаевич молчал. На только что холодном неприступном лице Григория появилось выражение бесконечной печали.

— Мама взяла меня и мою сестренку, которая была на три года моложе, под мышку, и мы тоже покинули наш дом… — Он снова умолк. Тишина давила на перепонки, звенела в ушах, разрывала сердце. — Мы сложили вещи, совсем немного вещей, и уехали к бабушке в деревню. Пятьдесят первый год…

Аганин вздрогнул. Пятьдесят первый — год его рождения. Голодный, холодный, но полный надежд и светлых преобразований. Новостроек и открытий. Год, когда страна быстро поправлялась от потерь и увечий.

— Сестра умерла у бабушки на вторую неделю. От тифа… Я тоже тяжело переболел, и мать, похоронив сестру, а чуть позже и бабушку, снова взяла меня под мышку и вернулась в город. Зачем она уезжала на те несчастные полгода, я до сих пор не пойму. Не для того ведь, чтоб потерять дочь и мать, а? — Каратаев открыто и прямо смотрел в лицо собеседнику. — Она сменила свою и мою фамилию на фамилию матери. Она сожгла все письма отца с фронта и уничтожила фотографии. Кроме одной. Потом, если будет интересно, я покажу.

Аганин кивнул, не совсем понимая, о чем идет речь. Он слушал с таким вниманием, с каким еще никогда и никого не слушал.

— Об отце с того самого момента, как он ушел, я ничего не слышал. Мать моя вкалывала на заводе, я учился в школе и был в семье за хозяина. Очень скоро я и вовсе не вспоминал, что когда-то у меня был отец. В нашем классе, да и, собственно, во всей стране безотцовщина по тем временам была делом обычным. Слава Богу, мать есть. Кормит, поит, одевает. Шлепает иногда, подзатыльники дает, чтоб не забывал, кто есть кто и по чем фунт соли. — Он улыбнулся нежной и светлой улыбкой, Аганин в ответ тоже невольно улыбнулся, и оба они виновато посмотрели друг на друга.

«Почему же меня так тянет к этому человеку?» — думал Аганин и чувствовал, как все ближе и ближе становятся они друг другу.

— А когда я перешел в девятый класс, это было… дай Бог памяти… В шестидесятом году. Тоже осенью, поздним сентябрем я пришел домой и застал мать в слезах. Я испугался, прижался к ней, совсем как девчонка, и тоже заплакал. Представляешь? — Каратаев усмехнулся, но качнул головой и поднял глаза вправо и вверх, пытаясь припомнить тот день до мельчайших подробностей. — Лоб здоровый, а у мамы в переднике носом хлюпаю.

Аганин понимающе усмехнулся и повел плечами.

— «Твой папа умер», — сказала мать и заплакала. — Он попал под пласт породы в шахте и погиб.

— Папа?! — Аганин нервно вскочил. — У тебя… Погиб отец в шестидесятом? Под пласт породы?..

— Да… представь себе. У тебя ведь тоже так?

— Так, — Аганин снова опустился на стул. Взял со стола чашку, сделал большой глоток остывшего крепкого чая. — Он был метростроевцем. И это были самые лучшие годы моей жизни. До девяти лет. Они… работали вместе?

— Нет, — Григорий покачал головой. — Они были… То есть твой отец и мой — один человек.

— О Бо-оже! — У Аганина отнялись ноги — он попытался подняться, но тут же рухнул обратно.

— Привет, брат. — Александр Николаевич внимательно смотрел на Григория, поражаясь тому, сколько может быть силы и самообладания в одном человеке. Григорий улыбался и протягивал ему руку. — Ну? Или ты не признаешь родства?

— Привет, — произнес Аганин. Ему потребовалось усилие, чтоб справиться с собой. — Но ты… Ты не чувствуешь к нам с матерью ненависти? Ты… не винишь нас?

— Я чувствую, что все должно было быть так, как было. Ненависть унижает. Ничто не должно унижать человека, ничто не должно заставлять его чувствовать себя ничтожеством. Я искал тебя! Я нашел тебя! Еще от своей мамы я узнал, что у меня есть брат. Ты знаешь, как я хотел, чтоб у меня был брат! Я смотрел туда, — он ткнул пальцем в снежную заоконную пустоту, в сторону неба, — и представлял себе, какой у меня брат. А ты вот какой…

— Прости… — Аганин встал, подошел к Григорию, осторожно потоптался перед ним в нерешительности, желая обнять его и не в силах сделать этого, но Григорий сам порывисто шагнул к нему и всем телом прижался к брату.

* * *

Он мчался домой, в подвал. Он нес радостную весть: теперь у них есть квартира! Маленькая, правда, однокомнатная, но своя. Мать приватизировала ее и завещала сыну. Есть все-таки в жизни справедливость, ох, есть! Каратаев был вторым наследником, если сын не найдется в течение года. Год прошел, прошло уже даже два года, и Каратаев мог бы присвоить себе жилье, не терзаясь угрызениями совести. Он давно стал владельцем кооперативной квартиры матери Александра Николаевича и сдал квартиру молодоженам. Пока эта семья будет искать другое жилье, Аганин поживет в служебке. У Григория обнаружился друг — директор одной из московских бань. Там нужен истопник, уборщик и сторож в одном лице. И этим человеком будет он — Аганин. Что ж, для начала совсем недурно.

Все, теперь он выкарабкается, иного и быть не могло! Ведь на его совести Леночка. Он должен поставить ее на ноги, дать образование, воспитать и выпустить в люди.

Длинные густые ресницы отбрасывали тени на нежные щечки девочки. Он смотрел на нее теплым взглядом и внутренне ликовал. Аганин ощущал нечто среднее между радостной паникой и стыдливым покаянием. Ради этого ребенка он готов своротить горы, и он это сделает!

2

Кладбище было больше похоже на парк, чем на мрачный город витающих над могилами призраков. Тенистые кроны деревьев гораздо раньше своих сородичей за оградкой раскрыли крепкие ладони листьев и отбрасывали уже густую тень. Вокруг некоторых могил живой изгородью подымались кусты чайных роз, приятно лаская взгляд юными бутончиками, похожими на короткие вспышки звездочек. Звенели разноголосьем беззаботные птицы, хрустел гравий под ногами, вполголоса разговаривали посетители.

Леночка шла к могиле Аганина, вслушиваясь, как потрескивают под ногами камешки. Интересно, думала она, почему на кладбище лето наступает раньше? Почему богаче и пышнее зелень? Почему здесь кажется пронзительней и бестолковей городской шум?

У свежевырытой могилы, чуть в стороне от холмика, стояли люди. Батюшка дымил кадилом, и тонкий аромат щекотал ноздри сладким дурманом.

Леночка остановилась. Батюшка низким голосом, нараспев, стал читать молитвы, и она закачалась в такт его словам, совершенно забыв, кто она такая, зачем пришла, что делает у черного гроба, в котором виднеется бледное лицо в кисейной пене тюлевого покрывала.

— Аминь, — услышала она и вздрогнула.

— Аминь, — повторили нестройные голоса, и руки людей, стоящих в глухой печали, вскинулись, словно по мановению дирижерской палочки.

— Аминь, — прошептала Леночка. В ней вдруг всколыхнулась вся ее жизнь и тайфуном обрушилась на сердце. Все, закончилась тупая, бессмысленная борьба с ветряными мельницами. Закончился чей-то странный эксперимент над ней. Она стала что-то понимать. Она смотрела на бледное лицо и понимала, что не случайно ноги привели ее в предсвадебный день на кладбище.

Здесь время идет по иным законам. Оно и летит и в то же время тянется бесконечно долго. Тут каждое мгновение, уносящееся в прошлое, дает не сравнимую свободу раздумчивого созерцания, отдаляя тупость повседневной колготни. За одно мгновение здесь можно понять и передумать гораздо больше, чем за всю свою жизнь.