Была в ней слабость, была – те слезы, что заставили ее кружить по степи. Ну и что? Умный пастух ударил бичом, она испытала ужас своей смерти, а это, скажу я вам, похлеще, чем ужас чужой. Умирать за что-то или кого-то – чушь собачья. Тем более что неподвижные фиолетовые глаза были на самом деле, и они отражали небо, а не ее, склоненную дочь. Небо – ведь другое пространство. И матери оттуда тоже было наплевать на нее.

Прохоров принял возвращенный «жигуль» не глядя, и Дита сама ему предложила еще раз опробовать сиденья. И они прилично дрыгались, ногой Дита сбила приборную доску, не оставив никаких показателей. Прохоров, честно говоря, просто спятил от напора соученицы, даже боялся кончить раньше времени, но взял себя в руки-ноги, довел девушку до экстаза, после чего она еще немного повалялась на согнутых рваных подушках, дав разглядеть себя Прохорову. «Встреть такую, глаз не задержится, – думал мужик. – Дураки мы, ищем глазом, а надо другим». На этом и задремал.

Ах, как это было неосторожно со стороны Прохорова! Дита сжимала в руке сначала две, потом одну пятисотку и размышляла, достаточно ли вознаграждения сверх всего случившегося, если прибавить просьбу, чтоб Прохоров смолчал про то, что давал ей машину с целью отвезти мать? Но всякий нормальный человек задаст себе вопрос: а какая такая тут тайна, если дочь отвезла мать к родственникам? Так что, может, лучше вообще не касаться этой темы. Брала – вернула, ну и что? Но был пастух, который так хлестнул своим кнутом, что ей казалось – треснет пополам машина и она вместе с ней. Оставила она плохой след. С одной стороны, давно никто никого не ищет, наша милиция давно не по этому делу, но всегда есть опасность, что среди всей этой вористой братии найдется один ретивый. Ей ведь и одного хватит.

Дита смотрела в раскрытый рот Прохорова, который при определенных обстоятельствах скажет как на духу, как она пришла и просила машину, а потом вернула, а что и где она делала, он не знает. Уезжала не по шоссейке, по грунтовке, что ведет в степь. Шея у Прохорова была грязная, но под грязью белая и нежная. При такой черной морде такая белость, можно сказать, почти феномен природы. И билась на шее жилка. Диту давно интересовала сонная артерия: такое очень уж открытое для смерти место. В распахнутом ее же ногой бардачке лежал нож.

Казалось, это очень просто – полоснуть сонного Прохорова по сонной артерии. Она мысленно водила кончиком ножа, щекотала уснувшего Прохорова по голубой жилке, в которой было столько доставившей ей радость жизни. «Не много ли, девушка, для одного дня?» – спросила себя Дита. Но ведь легче будет выбелить один черный день, чем целую череду, если кто-то начнет искать мать. Но, кто, Господи, кто? Никого нет на всем белом свете, никого. И Дита – опять же мысленно – решительно вернула нож в бардачок. Живи, Прохоров, я сегодня добрая. Она даже укрыла его брезентом, в котором лежала запаска. И спокойно пошла в свой бывший дом. Соседка поила ее чаем, а она рассказывала, что оставила мать в совхозе им. Чапаева, их, чапаевских хозяйств, не меньше ста в этом регионе. Что мать слегка сдурела от дороги и бормотала незнамо что. Она будет посылать родичам деньги каждый месяц, ведь никто не обязан за так, верно? Пока не сумеет забрать мать к себе.

– А кем они вам приходятся, родственники? – спросила соседка.

Плохой вопрос, за него можно и наказать. Но Дита сегодня добрая, хотя и отмечает мысленно тонкую, в один обхват шею соседки.

– Двоюродные братья, тоже детдомовские. Все они жертвы войны. Под Сталинградом жили.

Сталинградская битва – святое. Ею можно все прикрыть. Соседка сочувственно никнет головой: какая же трудная у людей была жизнь, это ж и не сообразить! Ее вот Бог от детдома миловал.

А Дита идет к новым хозяевам своей квартиры. Они уже чуть попривыкли. Сидят на диване.

– Ах, – говорит Дита, – пришла вас побеспокоить, хочу забрать вещи. Не ахти что, но есть покупатели. Теперь же в магазине такие цены.

Беженцы лотошатся, все тут никуда не годится, но на месте-то стоит, прижилось, а у них-то ничего. И клопов нету, слава Богу. Собирают по карманам денежки. И Дита им «уступает», хотя в другом месте… «Да ладно, вы так настрадались…»

Теперь ей надо как можно скорее оказаться в Москве. Нужно там засветиться горячо, чтоб в этом свете сама по себе сгинула эта филологиня с Украины. Даже смешно думать, что она может быть кому-то интересна в нынешней ситуации раздельных государств.

В тот же день Дита вернулась в общежитие, сообщила, что мать умерла, вынула из камеры кейс и села составлять план диссертации «Поиски истины и сомнения в ее существовании в письмах Антона Чехова».

«Это будет бомба», – чирикнула синичка.

Кто будет сверять текст, если название определяет совсем другую тему? Потом на кафедре она взяла все нужные бумаги о болезни профессора-руководителя, в связи с этим – об отсутствии количественного состава кафедры для защиты, ходатайство от ректора, личное письмо преподки английской литературы ее бывшему мужу доценту по второй половине девятнадцатого века с просьбой «оказать содействие способной аспирантке». Она в отличие от Рахили пойдет в педунивер. Надо будет просмотреть в компьютере все данные, чтобы не было ненужных пересечений.

Они были. Была обозначена тема докторской Бесчастных и приблизительный срок защиты.

А она должна защититься раньше во что бы то ни стало. Думай, Дита, думай. Пусти трамвай по нужному пути. Надо было с кем-то посоветоваться, «обболтать» ситуацию. Она листает адреса, фамилии, которые ей дали в дорогу. Никого подходящего. Общежитие, куда ее пустили на недельку-две, такое же, как все. Пьют, сплетничают, сживают кого-то со свету. Мелкие страсти. Ей слегка приятно, что ее страсть крупнее, забористей, уже не студенческого ума дело.

В кухне, наливая кипяток в чашку, слышит разговор.

– Ты дура, да? Да любую хвалебку на себя можно купить задешево. Платишь наличку – и пишут, что ты великий актер там или певец. А другой закажет, что ты говно. Просто надо знать, кому дать.

Откуда она это может узнать? Есть у нее одна фамилия из газеты. Учился с нею два курса, а потом перешел на заочный, подался в писатели, не вышло. Свил гнездо пониже – в журналистике.

Нашла. Он ее не узнал.

– Да ты что, Коля, можно подумать, что прошло сто лет. Не пугай меня, Бога ради!

– А! – сказал Коля. – Вот заговорила – и узнал. У тебя очень противный голос.

Хотелось дать ему в рожу, но он улыбался нагло и по-своему дружелюбно.

– Хотела дать в рожу? Не стоит. Просто говори тоном ниже. Знаешь, в бизнесе жизни все имеет значение, голос там, жестикуляция. Москва, она барыня, она любит ласкающие голоса, чтоб по подлежащему, по подлежащему… Слушай битого и обученного.

Если б можно было сказать всю правду. Но нет, как ее скажешь. Полправды, четвертушку… Пересечение научных интересов, ей надо уязвить одну авторшу, которая списала у нее «кое-какие слова». Вот так, все наоборот, но складненько.

– Вообще-то на ученые книжки мы обычно рецензии не даем. Это же скучно.

– Будет весело! – говорит Дита тоном ниже. – Я напишу сама.

Он смотрит на нее заинтересованно.

– Небось, уже и написала?

– А вот и нет! – еще ниже звучит ее голос. – Но сделаю в момент, если в момент поставишь.

Коля молчит, а потом смеется.

– Ты обучаемая природа, голос поправила. Но знай: подлянки стоят дороже.

Она смеется в ответ. «По прейскуранту, сэр!» – И они идут пить в кофейню напротив редакции.

Дита чувствовала, как шипела в ней от напора неизрасходованная внутренняя сила, как она требовала выхода, чтоб потом…

Чтоб потом… Что потом? Квартира с картинки, широкие квадраты пола, эти новомодные окна из стеклопакетов. Низкое лежбище любви, телевизор на кронштейне, высокие сапоги в прихожей на будто бы стеклянном каблучке и бесконечно звонящий мобильник.

«Эдита Николаевна! Не сделаете ли нам…» Она ведь не просто пальцем сделанная аспирантка, она кандидат наук, черт вас дери. Жизнь! Ты у меня получишься, ты у меня сложишься. Иначе получишь в рыло.

* * *

В этот день у нее вынули трубки, и Рахиль смогла повернуться на левый бок. Обычно она не спала на левом боку, но когда две недели прикован к правосторонней позиции, можешь словить кайф и от такой малости, как левый бок. Она задремала спокойно, можно сказать, счастливо. Берта-Боженка взяла на себя все хлопоты с защитой, приглашение в Мюнхен оставалось в силе, хотя и несколько откладывалось. Прилетел муж и сидел у нее полдня, такой опущенный и потерянный, что ради его спасения ей просто необходимо было вставать на ноги.

Проснулась она от легкого шелеста, так тихо здесь ходят сестрички, но не стала открывать глаза, уж больно покойно и сладко было на душе. И завсегдашняя мысль – пугаться радости и миру как предвестникам неприятностей – не пришла. Все плохое ведь уже прошло, она ведь здесь после операционного стола, а не просто мимо шла и прилегла отдохнуть. Так она и лежала, с нежностью думая о муже, Берте-Боженке, о Мюнхене, которого никогда не видела, фиксируя всплывающие в памяти немецкие фразы. Немецкий в школе – в университете был английский – давался ей легко, мама объясняла это тем, что в младенчестве Рахиль нянчила старенькая немка, из приволжских, и пела ей немецкие колыбельные. Потерявшаяся в пучине революций и войн, тюрем и ссылок, совсем старенькая фрау бормотала ей, так говорила мама, «баюшки-баю» на немецкие слова.

Хотелось сейчас, навстречу Мюнхену, что-то вспомнить, и слова-не слова, голос вспыхивал в памяти печалью. Рахиль не открывала глаза, и в ней стала складываться фраза:

Ich weiss nicht was soll das bedeuten…

И уже не от няньки, а четко написанная фраза у Лермонтова:

Ein Fichtenbaum steht einsam

Im Norden auf kahler Hoh.

Да, да… Одинокая сосна на голой вершине. Надо вспомнить, надо вспомнить. Мешал откуда-то возникший сыроватый запах. И она открыла глаза. Две розы лежали у нее на груди в завернутой газетке. Она развернула ее, листочки розы были мокрые и прилипли к большой статье «Филологическое мародерство». Взгляда хватило, чтобы понять: это ее книгу размазывали по стенке, не оставляя ей права не то что на защиту, а на саму жизнь. Ибо она, Рахиль, была примитивна, глупа, скудоумна, стара, наконец, и не современна.

Ей захотелось закричать, потому что вместе с этими словами в нее вошла боль, и Рахиль понимала, что эту боль ей не вынести, что это уже конец конца, и нет сил и времени ни объясниться, ни оправдаться. А потом боль ушла, и ушло все. И она уже не видела паники, реанимационных усилий, отчаянное лицо мужа и Берту, которая непрерывно звонила кому-то по мобильнику.

* * *

Как это оказалось легко! То, что защита будет отложена, уже не вопрос. Но это полдела. Теперь все зависит от сердца этой Рахильки – такая жалкая лежала в постели после операции, она ходила смотреть специально, что легкой подушки бы хватило ей на морду, но это был бы перебор. Пусть сердце само по себе разорвется. У этих прошлых дам, вскормленных гуманистическими идеями, оно, как правило, слабое. Сейчас она думала: смыться ли ей из Москвы, будто ее тут и не было или бояться нечего? Она ведь, собрав все документы для Москвы, допрежь уехала как бы ставить маме памятник, у мамы ведь тоже износилось сердце, но не от интеллигентской дури, а от тяжелой метлы – туда-сюда, туда-сюда, шкреб-шкреб, шкреб-шкреб… Выскреблось. В Москве, в переходе, она купила черный гипюровый платочек, узелок тугонько под подбородок, ну сама печаль-горе. Самое то для могилы, но Дита крутилась возле больницы. Попросила девчоночку, что пришла навестить кого-то, положить розы в газете в такую-то палату.

– У меня некстати пошли сопли, – объяснила она девчонке, – лучше не идти, от греха подальше. А подруга, что лежит, просила эту газету. – На ней под косыночкой был белый парик, под мадам Лавальер, самый дешевый, можно сказать, из пакли. И темные очки в пол-лица. Ведь по первости она сама хотела войти в палату, но вовремя скумекала, что это совсем дурной вариант, даже если она не зайдет в палату, а засунет презент в дверную ручку. А если дверь будет открыта? А если в палате кто-то будет? Нет, нужен был чужой человек «от подруги». Лучшие «подарки» дарят именно они. Давно замечено.

Поэтому в библиотеке Дита спокойно села за работу, написанную Рахилью, в которую она вкрапляла заметки Володи. Традиционный элегический тон исследования Рахили просто взрывался Володиной нервностью. И сшивать эти несшиваемые концы было для Диты сплошной радостью. Получалось, им обоим она была нужна со своим умением сплести кружево из чужого опыта и непрожитой неумелой страсти, из глубокого понимания и бесшабашности мыслей по случаю.

Ай да Дита, ай да молодец! – восхищалась она собой. Это будет не работа, а бомба. Открывая как бы заново Чехова, она напоследок так хлопнет по нему дверью, что ему ничего не останется, как еще раз попросить шампанского и сказать: «Ich sterbe». И по-русски, по-чеховски, тихо добавить: «Теперь уже насовсем, дамы».