Лицо молодого барона приняло сердитое выражение — замечание, очевидно, не пришлось ему по вкусу.

— Здесь, в Мансфельде, я шага не могу ступить без того, чтобы не принять чего-либо во внимание, — с нетерпением воскликнул он. — Всюду меня удерживают, постоянно я обязан думать о своем положении. Для чего мы вообще приехали сюда и когда уедем отсюда? Я и двух недель не выдержу.

— Судя по тому, как обстоят дела, тебе, вероятно, придется пробыть здесь дольше, — спокойно ответил граф.

Молодой барон насторожился.

— Как? Разве мы не вернемся на следующей неделе в Копенгаген, как было решено раньше?

— Нет, мой сын, по-видимому, нам придется пробыть здесь несколько месяцев, может быть, даже целую зиму.

— Это невозможно, папа, ты не можешь заставить меня! — возмутился Гельмут. — Пробыть всю зиму в этой одинокой пустыне? Я не вынесу этого и умру с тоски!

— Ты, кажется, не всегда скучаешь здесь, — с легкой насмешкой возразил граф. — Например, вчера, когда я позвал тебя, ты превосходно развлекался у рояля.

— Разве я не могу ухаживать за Элеонорой? — нахмурился Гельмут. — Ведь для меня это — единственное удовольствие здесь.

— И я, наверное, не пытался бы испортить его тебе, если бы это не давало повода к неправильным выводам. Разве ты забыл последнюю волю твоего деда? Зато о ней вспомнит твоя родственница, тем более, что она открывает ей перспективы стать хозяйкой в Мансфельде.

Молодой барон только вздохнул в ответ, будто бы желая уклониться от дальнейшего разговора на эту тему.

Но Оденсборг подошел к нему и положил на его плечо свою руку:

— Мы ведь договорились с тобой, Гельмут, о том, чтобы это тяжкое условие ни под каким видом не было выполнено. Такого рода семейные решения вообще не имеют силы и ни к чему тебя не обязывают.

— Да ведь это только пожелание, выраженное дедом в его завещании.

— Чтобы обеспечить своей внучке блестящую будущность! С его точки зрения, это было бы вполне логично, но для тебя такая партия слишком неподходяща. Бедная родственница, к тому же мещанка и без всякого состояния! Ее мать в браке следовала романтическому влечению, но для дочери барона Мансфельда это очень неудачная партия.

— Полковник Вальдов отличился тогда на войне, — заметил Гельмут. — Он был одним из самых храбрых офицеров.

— Ну, да, да, — нетерпеливо промолвил граф, — я не сомневаюсь в его храбрости, однако его дети носят мещанское имя, и он оставил их совершенно без средств. Бедность и зависимость — состояния довольно неприятные, и в таком случае лучше стать хозяйкой мансфельдских имений, пусть даже и не питая ни малейшей симпатии к их владельцу.

— Ни малейшей! — с неожиданной горечью повторил молодой барон. — Элеонора достаточно ясно демонстрирует это мне!

— И это задевает тебя? — Оденсборг внимательно посмотрел на сына.

Однако тот лишь насмешливо пожал плечами:

— Меня? Нисколько!

— А это, по крайней мере, прозвучало в твоих словах. Ты избалован, Гельмут! Ты прослыл неотразимым и чувствуешь себя оскорбленным, когда твоя прекрасная кузина остается к тебе равнодушной, а что она прекрасна — этого нельзя не признать! Ты также не безразличен к ней и, может быть, теперь думаешь об этом браке совсем не так, как раньше, когда он представлялся тебе тяжелыми оковами.

— Нет, папа, я не люблю таких ледяных характеров, в которые никогда не прорывается теплый луч! — страстно воскликнул Гельмут. — Я никогда не свяжу своей судьбы с женой, холодно расчетливой, думающей только о моем богатстве и при этом не дающей себе труда скрыть от меня свое безграничное равнодушие.

Граф с довольным видом кивнул головой.

— Ну, тогда мы вполне солидарны! Но именно поэтому твое поведение не должно возбуждать никаких надежд, которые ты вынужден будешь разбить впоследствии. Вообще необходимо, чтобы ты как можно скорее объяснился со своими родственниками, чтобы всяким желаниям и планам положить конец.

— Время терпит, — уклончиво ответил Гельмут, — я хотел позже…

— Как можно скорее, а еще лучше даже сегодня! — настойчиво повторил Оденсборг. — Чем дальше ты будешь тянуть канитель, тем она станет мучительнее.

— Мне казалось, она и так довольно мучительна. Как я скажу об этом Элеоноре, не оскорбив ее?

Граф усмехнулся с опытностью светского человека.

— Тебе это кажется так трудно? Придумай какую-нибудь сказку, объясни, что твое сердце несвободно, что ты уже связан, а потому готов отказаться от счастья которое при других обстоятельствах… и так далее в том же роде! В таком объяснении не будет ничего обидного и на него не найдется никаких возражений. Обещай мне еще сегодня покончить с этим делом.

— Если ты полагаешь, — нерешительно сказал Гельмут, очевидно, привыкший подчиняться авторитету отчима. — Вот мука быть наследником Мансфельда!

— Мука, из-за которой тебе, наверное, завидуют тысячи! Решайся, Гельмут, надо, наконец, покончить с этим. Одним ударом освободись раз и навсегда. Я рассчитываю на твое обещание.

Пожав пасынку руку, граф вышел из комнаты, а молодой человек в самом скверном настроении бросился в кресло. Он видел, что отчим прав. Надо было, наконец, кончить дело. Но Гельмут не привык заниматься мучительными и неприятными вещами — об этом заботился отчим, и молодого наследника вполне устраивала такая опека, избавлявшая его от труда и неприятностей.

Теперь ему, как и всегда, был предписан план и ход действий. Он должен объяснить, что влюблен в другую и уже помолвлен с ней. Конечно, это самый лучший и удобный выход, но Гельмут не привык лгать, и мысль, что он с ложью на устах должен смотреть в глаза своей кузины, вызывала в нем в высшей степени неприятное чувство.

Он питал какой-то страх перед этими холодными и серьезными глазами, в которых постоянно видел безмолвный упрек, между тем как суровая замкнутость Элеоноры в то же время крайне оскорбляла его тщеславие. Нельзя было обращаться так с будущим супругом, из рук которого предстояло получить богатство и блеск. Элеонора, казалось, была уверена в этом и волю завещания считала непреложной.

Однако здесь едва ли требовались наставления Оденсборга, так как Гельмут уже давно решил порвать ненавистные цепи, и если красота кузины иногда и привлекала его, то тем решительнее отталкивала ее «холодная натура».

Случай, похоже, благоприятствовал его решению, так как в тот же миг в комнату вошла Элеонора. Гельмут быстро вскочил с места, но при всей своей обычной рыцарской любезности, с которой он приветствовал ее, не смог скрыть некоторого замешательства. Обменявшись приветствиями, они заговорили о посторонних вещах, но разговор вскоре затух, и никто из них не выказывал особенного желания продолжать его.

Элеонора подошла к окну, и Гельмут встал с ней рядом. Несколько минут они молча смотрели на море, на самом деле, казалось, оправдывавшее сегодня нерешительность капитана Горста. Волнение было значительно сильнее, чем накануне, волны с дикой яростью гнались друг за другом, и деревья парка с жалобным стоном склонялись под стремительными порывами ветра, обрывавшего с них последние увядшие листья.

— Вот уже и предвестники наших зимних бурь, — промолвила, наконец, Элеонора. — Поздняя очень бывает очень суровой у наших берегов; ты, может быть, еще помнишь это с детства.

— Да, тут такой климат, из-за которого нам позавидовал бы только разве какой-нибудь эскимос, — подтвердил Гельмут. — Я скорблю душой о прекрасной Италии, но, несмотря на все, эта дикая, бурная жизнь моря таит в себе что-то захватывающее; что-то притягивающее есть в этой грозной игре волн, которая каждую минуту может обернуться суровой реальностью.

Девушка быстро обернулась и изумленно взглянула на него; в ее удивленном взоре был вопрос: «Неужели ты так чувствуешь?», но он остался невысказанным.

Этот взгляд задел Гельмута, который прекрасно понял его, и, словно желая сгладить впечатление, он быстро прибавил:

— Впрочем, долго этого не выдержишь — слишком утомительно и однообразно. Вообще, это — отличительный характер здешнего ландшафта.

— Ты находишь? — холодно спросила Элеонора.

— Конечно. Я, например, не мог бы долго прожить здесь. Я только что энергично возражал, когда отец говорил о моем продолжительном пребывании здесь.

— Следовательно, ты в будущем не намерен жить в Мансфельде?

— Нет, ни за что! Я слишком много видел на свете, чтобы схоронить себя здесь, среди пустынных дюн и сиротливых болот и лесов.

Тон этих слов был бесконечно презрителен. Элеонора ничего не ответила, а только повернулась к Гельмуту спиной и опустилась на стул. Но в этом движении было что-то такое, что еще больше задело молодого барона, чем ее взгляд.

— Тебе не нравится мое замечание? — спросил он.

— Да.

— Очень жаль, но, как я уже сказал, ни в коем случае не останусь дольше в Мансфельде.

Наступила короткая пауза, затем заговорила Элеонора; ее голос звучал спокойно и уверенно, как обычно.

— В таком случае нам необходимо в течение твоего пребывания здесь договориться об одном деле, которого никто из нас еще не касался до сих пор.

Гельмут опешил. Неужели она сама хотела начать разговор на эту щекотливую тему? Невозможно!

— Что ты хочешь сказать? — нерешительно спросил он.

— Я хочу сказать о том пункте завещания дедушки, который касается нас обоих.

— Нас обоих? Да, действительно! — медленно повторил барон.

Все яснее ясного, но, чем больше такая направленность разговора соответствовала намерениям Гельмута, тем мучительнее это становилось для него. Элеонора, очевидно, не чувствована этого, так как продолжала тем же спокойным тоном:

— Мне известны побудительные причины дедушки: он хотел видеть меня некогда хозяйкой дома, в котором родилась моя мать, а тебя надеялся этим союзом крепче привязать к родине.

На губах Гельмута играла полупрезрительная улыбка, но он ответил с предупредительной вежливостью:

— И этот союз стал бы величайшим счастьем моей жизни…

— Тогда мне очень жаль, что я не могу дать тебе это счастье, — перебила его девушка тем ледяным тоном, который Мансфельд слишком часто слышал из ее уст.

Он невольно отступил назад и в безмолвном изумлении уставился на нее.

— Как?

— Для меня невозможно выполнить волю завещания, — с прежней уверенностью повторила Элеонора.

Гельмут кусал губы.

— Вот как? К этому я, честно говоря, вовсе не подготовлен.

Он отвернулся и перешел к окну. В нем боролись различные чувства: он был посрамлен, унижен, пристыжен. Как глубоко он заблуждался! Вместе с графом Оденсборгом он старался разорвать узы, которых в действительности не существовало; с самого начала было решено отвергнуть его!

Прошло несколько секунд в томительном молчании.

— Ты обиделся, Гельмут? — спросила, наконец, Элеонора вполголоса.

— По крайней мере, я не думал о таком неприятном впечатлении от моей особы, — ответил он, не оборачиваясь.

— Или, вернее, ты не предполагал, что можно вообще отвергнуть руку владельца Мансфельда?

— Ты ошибаешься, Элеонора, я…

— Ах, не трудись, пожалуйста, говорить неправду! — перебила его девушка. — Из твоей преувеличенной вежливости и из снисхождения графа Оденсборга я слишком хорошо чувствовала, какое непомерное счастье должен был бы принести этот брак мне, бедной сироте. Вы оба, вероятно, не считали возможным, что она добровольно откажется от этого счастья. Мне больно, что я должна идти против воли дедушки, но принуждать меня он не намеревался: он слишком сильно любил меня.

При последних словах Гельмут быстро обернулся, и в его глазах сверкнул гнев:

— Следовательно, это значит, что у тебя решительное отвращение ко мне?

— Это значит только то, что мы слишком различны, чтобы составить друг другу счастье.

— Неужели ты открыла это всего за какую-то неделю? Ведь мы так мало времени знаем друг друга.

— Этого времени оказалось достаточно, чтобы показать мне, как глубоко расходятся наши мысли и чувства. Ты презираешь наши леса и болота, и тем не менее это — твоя родина, где ты появился на свет, откуда родом твой отец, где в течение столетий коренится твой род. В наших болотах живет народ, которого вы не покорили своими притеснениями и никогда не покорите, в шелесте наших лесов веет память о минувших величии и могуществе, которые, правда, исчезли, но не забыты. Тебе скучно смотреть на море, потому что ты не понимаешь языка волн, катящихся к нашим берегам. Для нас это — родные звуки, и они никогда не забудутся нами в жизни, где бы мы ни были; они всегда неудержимо влекут нас к нашим лесам и берегам. Тебя они, конечно, никогда не трогали там, для тебя здесь все мертво и безмолвно — ведь родину ты давно забыл и потерял!