— Вы же утверждали, что он вам не нравился, — говорил он. — Слишком большой, слишком мрачный и слишком претенциозный.

Дом с участком в сотню акров и павлинами, не дающими спать по ночам, был построен в тысяча восемьсот шестидесятом и переделан по проекту Барли, который, сделав капитал на железной дороге, вдруг возомнил себя архитектором. Получились сплошные темные панели и гудящие грубы. Они перебрались туда, когда Кармайклу было шесть, а Барли заработал свой первый миллион. Грейс хотела остаться там, где была, где Кармайкл ходил в местную школу, а она дружила с другими родителями, где имелся маленький садик, в котором можно было следить за сменой времен года. Знакомый и безопасный дом, низкого качества, согласно оценке ее родителей, но вполне устраивающий Грейс. И как же Барли надеялся утереть им нос! Но если он думал, что ему это удастся, перевезя семью в Мэнор-Хаус, то он ошибался.

— Несколько претенциозно, дорогая, — сказали они. — Но если тебе нравится…

Ну а потом появились два «роллс-ройса». Грейс умоляла Барли этого не делать, но его ничто не могло остановить. В тот год, когда родился Кармайкл, обе ее сестры вышли замуж. Эмили — за управляющего имением в Йоркшире, Сара — за биржевого маклера в Сассексе. У обеих были грандиозные свадьбы. Барли настоял на том, чтобы они с Грейс приехали на взятом напрокат «роллс-ройсе». Это стоило таких денег, которых они в те времена не могли себе позволить. Грейс убеждала мужа, что есть другие способы доказать свою состоятельность, — наверняка то, что она так очевидно счастлива, заставит родителей держаться в рамках. Почти. Но ему хотелось произвести впечатление, развеять их последние сомнения, как и сомнения Грейс.

Когда она впервые привела его к себе домой, семейство Макнаб приняло его за необразованного парня, какого-то строителя. Через три месяца после женитьбы на их дочери он стал прорабом, через год поступил в школу бизнеса. Деньги, которые получал Барли, они откладывали, и Грейс устроилась в магазин готового платья, чтобы оплачивать счета, — работа, с которой она справлялась на удивление плохо, — а потом он обзавелся недвижимостью и смог купить два «роллс-ройса». Но ее родителям всегда было мало денег, и Барли всегда было недостаточно средств. Только Дорис Дюбуа смогла положить этому конец.

Первый крах постиг Барли, когда Кармайклу исполнилось девять. Рынок недвижимости внезапно обрушился. Его миллионы пропали. Барли предусмотрительно записал Мэнор-Хаус на имя Грейс, и оба «роллс-ройса» тоже. Мужья Эмили и Сары вложили в бизнес Барли крупные суммы. Они тоже потеряли все, что имели, включая и свои дома. Грейс хотела продать Мэнор-Хаус и разделить с семьями сестер вырученные от продажи деньги, но Барли воспротивился.

— Конечно, он и должен был воспротивиться, — сказал доктор Дум, выслушав ее рассказ. — Вам же нужно было где-то жить. А другие должны сами нести ответственность за свою жизнь.

Если бы суд не определил посещение психотерапевта обязательным условием ее освобождения, Грейс немедленно встала бы и ушла.

— Но машины, — проговорила она.

— А что с машинами?

— Никому не нужно два «роллс-ройса» в гараже, — сказала она. — К тому же я не могла их водить. Я хотела продать их, чтобы помочь Эмили с Сарой, но он и слышать об этом не хотел.

— И правильно, — ответил доктор Дум. — Цена при вторичной продаже этих машин просто смехотворна.

Именно это и сказал тогда Барли. После суда Грейс стало казаться, что все мужчины одинаковы. Во всяком случае, такой точки зрения на мужчин придерживалось большинство ее товарок в заключении. Почти у всех были мужья и любовники, которые напивались и поколачивали их, но которых они не могли бросить, потому что любили. Однако кое-кто из них все же неплохо отзывался о мужчинах в целом.

Иногда после освобождения Грейс испытывала ностальгию по тюрьме. По крайней мере, это место было густо населено, хотя и такого рода публикой, к которой она была непривычна. Она там даже обзавелась подругой — Этель, букмекером, сбежавшей с деньгами своего работодателя и заработавшей за это три года. Этель выйдет через пару месяцев, и тогда Грейс выяснит, насколько та хорошая подруга. Этель вполне может предпочесть забыть о прошлом, и если она так поступит, Грейс ее поймет.

Ее собственная семья решила оставить прошлое, включая и саму Грейс, позади, и это она тоже вполне могла понять. К тому времени, когда Барли был объявлен банкротом, сестры Грейс уже не разговаривали с ней, да и родители практически тоже. Они оказались правы в своих изначальных подозрениях насчет мужа старшей дочери и в том, что он и ее переделает по своему образу и подобию. Даже то, что он снова начал процветать, не произвело на них впечатления. Никто из них ни разу не навестил ее в тюрьме. Они считали, что уже получили достаточную встряску, когда, раскрыв однажды утром «Телеграф», обнаружили там фотографию, с которой на них смотрела Грейс — оскорбленная и жаждущая крови брошенная жена. Ей некого винить, кроме себя самой.


Глава 9


Грейс, выбитая из колеи разводом, судебным процессом и тюремным заключением, надолго выпала из общества. Затем испытала шок от новой, мрачной и одинокой, квартиры, поэтому неадекватно воспринимала все, что происходит вокруг. Даже если отбросить мысли о Кармайкле, неудивительно, что она посчитала Уолтера Уэллса геем. Стало совершенно обычным явлением, когда абсолютно гетеросексуальные молодые люди придерживались обманчивой линии поведения из чувства самосохранения: мягкий голос, плавные движения, ироничные жесты. Они делали это, чтобы избежать предсказуемой реакции многих молодых женщин. «Не хватай меня своими грязными лапами, ты, грубая гетеросексуальная скотина, мерзкий мачо! Всякий секс — это изнасилование! Прекрати так на меня пялиться, ты пристаешь ко мне, домогаешься меня, пошел прочь!» Так что небольшой оттенок гомосексуальности нужен был, чтобы успеть обаять и приручить. Именно так и вел себя сейчас Уолтер Уэллс, по разумению Грейс Солт. Она не отвернулась.

Она распознала в молодом человеке, который мог бы быть Кармайклом, такую же жертву, пребывающую не в ладу с окружающим миром, поэтому и снизошла до улыбки и беседы, согласилась разделить с ним его чувства, не отвернулась от него.

Они оба знали, что значит страдать.

Конечно, она пыталась понять, чего от нее хочет Уолтер Уэллс. Наивной она не была. Она отлично сознавала, что красивые и светские молодые люди не разговаривают с немодно одетыми женщинами и не делают им комплиментов, если за этим не кроется какая-то скрытая цель. Они не сидят, улыбаясь, и не ведут милую беседу лишь по доброте душевной. Уж никак не с несчастной женщиной средних лет, одетой в старое платье, которое она откопала со дна чемодана, второпях прихваченного из покидаемого ею дома. Это платье она носила в медовый месяц. (Грейс встряхнула его, и взметнувшееся облако пыли навело ее на мысль, что этот наряд ничем не хуже любого другого.) Но что же может быть у этого человека на уме? Она не выглядит богатой и важной персоной. И не увешана драгоценностями. Она, сидя в одиночестве в углу, всеми забытая, старающаяся остаться незамеченной, вовсе не похожа на человека, который выставит на торги свой собственный портрет. К тому же все мужчины одинаковы: мужья, отцы, любовники — все те разновидности мужчин, без которых Грейс теперь волей-неволей вынуждена обходиться. Может, она напоминает ему мать?

Грейс решила, что так оно и есть. Он — молодой, обаятельный, талантливый мужчина, достаточно удачливый, чтобы заполучить покровительство и внимание леди Джулиет, но при этом чуткий и нервный, малообеспеченный, как и положено в его возрасте. И все же он, художник, выделил ее, унылую и безвкусно одетую женщину.

Когда Барли, довольный и цветущий, вошел вместе с Дорис в зал, все смолкли — это было признанием их появления и звездного статуса. Грейс ощутила, как описала позднее, что у нее «кровь закипела в жилах». Дорис увидела ее, но посмотрела как на пустое место, чего и следовало ожидать. Но Барли, заметив Грейс, помахал ей рукой, и по этому жесту Грейс поняла, что всякой близости между ними пришел конец. Он полностью утратил к ней интерес — даже чтобы ненавидеть. У нее оборвалось сердце. Ей показалось, что она вдруг вместо теплого зала очутилась на пронизывающем ледяном ветру. Это был холод разочарования, осознание того, что Барли потерян для нее навсегда. Если одной болезненной истине не удалось заставить ее это понять, то другой удалось вполне.

Как трудно было избавиться от чувства, что Барли каким-то образом все еще на ее стороне! Что когда аукцион закончится, он покинет этот зал вместе с ней, а не с Дорис, и идиотской шутке придет конец. И тогда наступит ее очередь, и тогда она, возможно, гордо вскинет голову и скажет: «Нет! С кем? С тобой? А кто ты такой?» — и пойдет домой с кем-нибудь другим. А может, и нет. Барли приходил к ней в тюрьму, но она отказалась его видеть. Кое-какие возможности у заключенных есть, и это была одна из них — просто проигнорировать. Только вот пока тянулись долгие часы, когда она сидела, запертая в камере (поскольку большая часть надзирателей была занята попытками предотвратить передачу наркотиков во время поцелуев и объятий, прекратить истерику или утащить обратно в камеры вопящих арестанток, тех, к кому не пришли посетители, просто запирали), этот приступ гордыни казался ей самой настоящей глупостью. А сейчас? Ей некуда было спрятаться, и она улыбалась — когда те немногие, которые вообще помнили о ее присутствии, повернулись к ней, чтобы увидеть, как Грейс, бывшая Солт, а ныне Макнаб, отреагирует на появление знаменитых влюбленных.

«Они стремятся унизить меня своим счастьем» — вот что она подумала. Барли, такой подтянутый и элегантный, с заново сделанными зубами. Дорис в великолепном огненном платье и в ожерелье от Булгари с покрытыми патиной монетами в золотом обрамлении.

Всего лишь два года назад Барли предложил Грейси, тогда еще своей жене, купить это ожерелье ей в подарок на день рождения, но она отказалась, позвонив в магазин и выяснив, сколько оно стоит. Он почувствовал себя уязвленным. Он видел, как она противится переменам в их жизни, упрямо цепляясь за прошлое и предпочитая это прошлое комфортному, но неустойчивому настоящему. В чем-то она по-прежнему оставалась Грейс Макнаб, а не Грейси Солт, оставалась дочерью своих родителей. Доктор Макнаб, хирург с Харли-стрит, был достаточно зажиточным, но считал, что то, что оставалось от ленча, должно быть съедено за ужином. «Расточительство недопустимо» — этот лозунг витал в воздухе, и вчерашняя холодная брюссельская капуста разогревалась на завтрак. Едва заметный запах антисептика, доносившийся из расположенного внизу хирургического кабинета, невзрачность холодных приемных покоев с высокими потолками, с полированной мебелью, жесткими красными персидскими коврами и копиями деревенских пейзажей. Стоицизм унылых пациентов, их пренебрежение к боли и собственному телу, которым они даже гордятся. Все эти вещи она считала обыденными. Основой, на которой зиждется все остальное.

Она всегда пыталась воссоздать атмосферу дома своего детства, а Барли всегда ей мешал. Барли бежал от нищеты, в которой родился, а она мечтала вернуться к спокойной респектабельности своей юности. Уж это-то доктор Джейми Дум сумел ей растолковать. Это была ее роль — губить мечты Барли. Она пыталась этого не делать, но это было выше ее сил. Чем большей роскоши и экстравагантности добивался Барли, тем неуютнее ей становилось. Более того, ради спасения его души она настаивала на том, чтобы самой готовить ужин для его гостей, а не тратиться на угощение из дорогих ресторанов. Именно для этого она и завела печь — чтобы делать выпечку для приемов, бормоча, что гости ведь наверняка оценят домашнюю еду. Он раздраженно краснел в костюме, купленном на Джермайн-стрит, тогда как на ней было платье из «Маркс энд Спенсер». Конечно, он был сыт ею по горло.

Ей во многом следовало вести себя иначе, но как? Она такая, какая есть. Другие женщины смогли превратить себя в нечто совершенно отличное от того, чем они были от рождения: Дорис Дюбуа начала свою жизнь как Дорис Зоак и переделала себя в другую личность. Но Грейс это было не под силу. Она уже как-то раз превратилась из Грейс Макнаб в Грейси Солт, и вот теперь была вынуждена испытать обратное превращение, а это было довольно скверно.

Деньги, которые должны были бы пойти Кармайклу, теперь уходили на то, что висело у Дорис на шее, и на картину, довольно неплохую. Но если художнику платили за нее всего по триста фунтов в неделю, как он ее заверил, почему тогда за нее так много дают? Ерунда какая-то.

— Цена растет! — с энтузиазмом воскликнул аукционист, чье лицо знали все, а имени не помнил никто. — Кто больше восемнадцати тысяч?

— Двадцать, — произнесла Грейс, прежде чем успела прикусить язык, но тут же почувствовала себя неловко и покраснела, потому что лица всех присутствующих повернулись к ней.