Куда более трогательной, чем эти суетные стремления волокит и кокеток преклонных лет, кажется смерть старых любовников. Случается, что два человека срослись, сплелись между собой, как корни дерева: они составляют единую личность, у которой два лица и два имени, нерасторжимое «мы», которое не распадается на отдельные «я». Тогда страдание одного становится страданием другого. «Если у жены болят ноги, больно мне», — эти замечательные слова сказаны испанским философом Унамуно. Бывает и так, что одного поражает тяжелый недуг, и другой принимает решение не продолжать жить — оба задумывают уйти вместе. Это случилось в сентябре 2007 года с Андре Горцем и его женой, умиравшей от прогрессирующего заболевания. «Тебе только что исполнилось восемьдесят два года, — писал он в книге, посвященной жене, — твой рост уменьшился на шесть сантиметров, ты весишь всего сорок пять килограммов, но ты прекрасна, изящна, желанна, как прежде. Мы вместе вот уже пятьдесят восемь лет, а я люблю тебя больше, чем когда-либо. Недавно я снова в тебя влюбился, вновь во мне кипит жизнь, переливающаяся через край, и утолить мою жажду может лишь твое тело, крепко прижатое к моему»[54]. До них были другие пары, принимавшие решение умереть одновременно, например, бывший сенатор-социалист Роже Кийо и его жена в 1998 году. Готовя свой уход, как заговорщики, они обрели веселость и спокойствие перед тем, как опустить занавес (на свою беду Клер Кийо, приняв таблетки, не умерла: ей пришлось постигать страшную науку одиночества). Почему мы должны позволить природе отнять у нас единственного нужного нам человека, если можно предпринять последнее путешествие вдвоем? Лучше предварить конец, чем деградировать. Самоубийство, по словам Джона Донна, несет в себе и отпущение греха, ибо в отличие от любого согрешения его совершают только один раз.

Смерть наших близких — немногих самых существенных, главных людей — вот что для нас хуже собственной смерти. Жить больше незачем, уходить следует вовремя. Что может быть прекраснее в этом смысле, чем миф о Филемоне и Бавкиде, просивших Зевса позволить им умереть в один день и превращенных после смерти в дерево? Возможно, самоубийство старых любовников впечатляет сильнее, чем шумные утехи молодых. Молодость демонстративна, старость поистине возвышенна. «Я стану прахом, но прахом влюбленным» (Кеведо).

Глава V

Изменчивое постоянство

Я должен краснеть за содеянные прегрешения, я же вздыхаю о грехах, которых уже не смогу совершить.

Абеляр

Желать считается невинным, но когда желание испытывает другой, это находят ужасным.

Марсель Пруст

…Не доверяйте ни одному из своих братьев; ибо всякий брат ставит преткновение другому, и всякий друг разносит клеветы. Каждый обманывает своего друга <…> лукавствуют до усталости. Ты живешь среди коварства.

Иеремия[55]

В одной из коммун Калифорнии примерно в 1960-е годы около сорока юношей и девушек положили в основу общежития принцип строжайшего сексуального коммунизма: запрет образовывать постоянные пары, обмен партнерами, отмена предпочтений, обусловленных эстетическими или культурными критериями. Прошел год, и некоторые из участников, толстяки или увальни, обнаружили, что двери всех спален перед ними закрыты: вечерами они стали слоняться по веранде и выклянчивать место в постели, повторяя: кто меня хочет?

Не найти лучшего аргумента в защиту классического брака, чем этот пример от противного. Победа здравого смысла над бреднями лирических лет, скажет консерватор. И вспомнит известную шутку Жана Полана: «У меня был друг, который не хотел жениться: когда женятся, нужно отказаться от всех женщин, кроме одной. Я сумел достойно ему ответить: кто не женится, тот лишен всех жен плюс одной»[56]. Милый софизм, но его легко оспорить: можно жениться и любить несколько раз в жизни, последовательно испытать многоженство или многомужество, и речь вовсе не идет о выборе между одним человеком и никем. Прежде всего, в самых развитых частях западного мира не возбраняется наслаждаться полнотой эмоциональной жизни, будучи свободным от обязанности посещать мэрию. Каждый из полюсов горизонта любви привлекает ярых сторонников — борцы за моногамию, приверженцы легкомыслия призывают нас следовать за ними под страхом проклятия. Схватка между теми и другими несколько утомляет. Брачный союз, как и либертинство, не является целью, это возможная форма, которую принимают наши привязанности в определенный момент жизни. Подлинная новизна нашей эпохи заключается в том, что мы больше не должны выбирать какое-то одно из невыносимых обязательств: за свою жизнь мы можем накопить опыт брака, безбрачия, мимолетных увлечений.

Таким образом, вопрос верности одновременно и важен, и неразрешим: хранить постоянство очень трудно, а непостоянство требует большой деликатности. Либерализация нравов вынуждает нас самостоятельно разрабатывать для себя нормы. Когда общество перекладывает на личность проблемы, решение которых прежде навязывало, оно вызывает тем самым всеобщую растерянность, нагружая людей бременем, с которым они не знают что делать. Освобождение — это всегда отягощение. Подумаем о том, какая деликатная проблема — поставить сильную любовь перед испытанием тяжелой болезнью или превратностями судьбы: сколько мужей, потерявших работу, брошено женами, сколько тяжелых больных становятся обузой для близких, желающих скорейшего исхода? Мы не герои, не святые, мы простые смертные с ограниченными способностями к самопожертвованию.

1. Хамство — плод искренности

Очевидно, кризис буржуазного брака привел к тому, что адюльтер, один из банальнейших его спутников, потерял привлекательность. Раньше его порицали во имя добрых нравов, сегодня — с позиций искренности. Свободный союз двух личностей, понятно, несовместим с таким пошлым поведением: уж лучше во всем признаться друг другу, чем прибегать к уловкам далекого прошлого. Бульварный театр почти сто лет веселил публику несчастьями обманутых мужей, рогоносец всегда был героем водевиля (для подобной роли чаще всего подходил именно мужчина)[57]. Между тем, будучи дискредитирован, адюльтер не умер: выйдя из моды как стиль поведения, он остался заурядным жизненным явлением и составляет одну из основных причин распадения браков[58]. От него не застрахованы ни мужчины, ни женщины: они обманывают друг друга, потому что скучают, сталкиваются с искушениями, они проживают одновременно несколько жизней (симптом индивидуалистического общества, разрывающегося между идеалом верности и жаждой свободы). Адюльтер по-прежнему неотделим от брака. В отчаянной борьбе с ним обнаруживаются два подхода: первый — исходящий из классических норм, и второй — новаторский. Первый — психоаналитический — видит в супружеской измене признак напряжений, не разрешенных в детстве. Так, Альдо Наури объясняет, что на лакановском базовом языке слово «адюльтер» можно расшифровать как «adulte erre, adulte taire», то есть «заблудившийся взрослый, который молчит, не желая взрослеть». Мы думаем, будто свободны в своих похождениях, а на деле являем собой жертву чрезмерной привязанности к матери или отцу[59]. Вторая точка зрения усматривает за старым словом «обман» достойную сожаления измену себе, атмосферу лжи, разрушительной для самых драгоценных чувств. Начинаясь бурными клятвами, брак вязнет в болоте жалкого притворства.

Первое возражение апеллирует к закону морали, второе — к закону души. Соответственно, есть два вида верности: верность ради приличия и верность по внутреннему убеждению. Первая представляет собой механическое подчинение социальным нормам, вторая вытекает из свободного решения быть честным перед любимым человеком. Последняя может включать два аспекта: верность как долг перед другим и как долг перед собой. Настоятельная необходимость не входить в противоречие с собственными настроениями усложняет вопрос. В наше время любовь зла по-новому: согласие с самим собой позволяет мне всадить нож в спину другому. Поскольку у меня есть полное право передумать, я могу нарушить слово. Перемена обладает полнотой власти: да, я переспал с X или Y, но ведь в тот момент я тебя уже не любил, мне надоело притворяться. (Чем превосходит нас соперник — будь то мужчина или женщина? Его неоспоримое преимущество — новизна. Причина его неотразимости только в этом, а не в красоте или уме.) Обманутый лишен возможности сослаться на гнет общества: отдаление партнера оскорбительно, измена становится личным поражением — если другой решает искать любви на стороне, значит, меня ему уже недостаточно.

Выходит, отвечая только за себя, мы поступаем крайне бестактно. Я не отрекаюсь от себя, я развиваюсь, высшая добродетель велит мне изменить моим обязательствам, я неверен, ибо верен себе самому. Софизм превращает вероломство ренегата, пренебрегающего своими добровольными обетами, в самую возвышенную этику. Если быть самим собой — достаточное условие непреложной правоты, то нынешний культ подлинности прямиком ведет к торжеству хамства. Для достижения согласия с собой нам предлагается отвергнуть ханжество и всякую необходимость щадить другого[60]. Как только собеседник предупреждает, что будет искренним, готовьтесь выслушать массу неприятного. Хамство — принцип отношений, противоположный галантности: обращение с другим как с инструментом, от которого избавляются после использования.

2. Умолчание во спасение

Мистика прозрачности сродни травле: сообщая другому обо всех моих сомнениях, о малейших колебаниях сердца, на которые он должен реагировать, как сейсмограф, я держу его под непрерывным обстрелом. Политика откровенности является прежде всего политикой недоброжелательства: кто говорит всё, тот злословит, в то время как, умалчивая, мы проявляем деликатность. Я благодарен другому за то, что он скрывает от меня некоторые свои мысли. Сколько раз мы предпочли бы не знать и повторить то, что сказал принц Клевский своей супруге перед смертью: «Зачем вы открыли мне страсть, которую питали к господину де Немуру, коль скоро ваша добродетель не умножилась настолько, чтобы ей воспротивиться? Я так любил вас, что был бы рад обманываться, признаю это к своему стыду; я жалею о ложном спокойствии, которого вы меня лишили. Зачем вы не оставили меня в безмятежном ослеплении, которым наслаждается столько мужей?»[61] Известна кантовская притча о человеке, скрывающемся от преследования убийц в чужом доме. Долг хозяина дома, — говорит Кант, — выдать его, повинуясь универсальному нравственному закону: ложь есть зло всегда и везде[62]. Бенжамен Констан иронизирует над этим примером и, споря с Кантом, напоминает, что есть долг не менее неукоснительный: спасти жизнь ближнему. Высказывая супругу правду — всю правду, как это делается в суде, — мы подвергаем его невыносимому шантажу. Классическая мораль оказывается вывернутой наизнанку: мы лжем — стало быть, другой нам дорог, и сохранение отношений важнее, чем стремление выложить всю подноготную. Молчание — оберегает, признание — разоряет. В противоположность жестокой откровенности следует отстаивать принцип предупредительности и сдержанности. Двоедушие оказывает браку добрую услугу: уж лучше полуправда исповеди, чем правосудие исповедальни.

К тому же обман, бесспорно, имеет эротический потенциал: страх быть застигнутыми врасплох, импровизированные рандеву, общие секреты придают подпольным ласкам насыщенность вкуса, которой лишена баланда супружеских объятий. Ложь не всегда служит сокрытию истины, порой лгут, стремясь придать жизни интенсивность. Например, у Пруста любимая женщина героя развивает экстравагантные фантазии, защищаясь от настойчивости любовника, подобно каракатице, выпускающей свои чернила с целью прогнать незваного гостя. В данном случае то, что кажется нелепейшим искажением реальности, оборачивается правдой. В предательстве по отношению к родителям, супругу, друзьям есть головокружительный соблазн: удар в спину наносят только своим, зная их слабые места. Близкий друг бывает способен на самый коварный обман. Тайные козни любовников, плетущих интриги, чтобы друг друга уничтожить, завораживают своей низостью. Насколько нам известно, охотники пригреться у чужого очага и заодно поживиться чужим добром не перевелись, будто по волшебству. Есть паразиты брака — такой не успокоится, покуда в самом крепком союзе не пробьет бреши. (Частенько совместная жизнь оказывается терпимой лишь с появлением на ее горизонте манящей точки схода, таинственного безбилетного пассажира. Тогда любовный треугольник становится условием счастья вдвоем.) Порой ищут случая завести роман с кем-то из лучших друзей (подруг) спутника жизни, превращая приятельство в промискуитет: хмель обмана, приправленного перцем фамильярности, сильнее кружит голову. В этом парадокс пагубного соседства: оно строит прочные узы, чтобы успешнее их расстроить. Доверие поощряет вероломство, предатель вначале всегда был братом, товарищем.