Английский поэт Джон Мильтон издал в 1644 году длинную речь в защиту развода как акта созидающего, а не отрицающего брак. Мильтон проводит аналогию между супружескими отношениями и отношениями короля со своим народом: как договор между подданными и монархом может быть расторгнут в случае злоупотребления последнего властью, так и супружеский договор может подлежать расторжению в случае серьезных разногласий между супругами. Если бы люди относились к узам брака всерьез, — скажет позже Ницше, — они запретили бы супругам связывать свои жизни навсегда. В наши дни, когда ожидаемая продолжительность жизни достигает восьмидесяти-девяноста лет, это высказывание звучит особенно актуально. Право на развод придает браку цивилизованный вид, уже не допуская его превращения в застенок: вот почему среди инициаторов развода, по крайней мере в Европе, 70 % — женщины, опьяненные предоставленной новой возможностью. Союз? Да, но с правом его расторгнуть, сбежать, не жить с навязчивым страхом умереть от удушья. (Напомним о той американке, которая в 2008 году отложила развод, так как дом, которым она владела вместе с мужем, потерял половину своей стоимости. Кризис как катализатор морали!) Чтобы заклеймить упадок нравов, приводят в пример пары, живущие вместе по пятнадцать, двадцать, а то и тридцать лет; но любовь — это не соревнование на выносливость, она, скорее, определяется качеством взаимоотношений двух людей. Если это качество сохраняется десятилетиями — прекрасно, однако люди решают жить вместе не для того, чтобы любой ценой продержаться как можно дольше.

Для совместной жизни больше не требуется разрешения родителей, но их одобрение весьма желательно. Если и в этом отказано, тоже не беда. Вряд ли мы вернемся к насильственным бракам — это печальное явление, которое еще наблюдается в некоторых мусульманских или традиционалистских странах, служит нам наглядным предостережением[76]. То, что у нас есть выбор между классическими семейными узами, внебрачным сожительством, свободным союзом и на протяжении нашей жизни эти формы связи могут чередоваться, представляет собой, в конечном счете, огромный шаг вперед. Мы не разрушили институт семьи, мы, как рак-отшельник, приспособили его для наших нужд и, подчинив своей воле, сделали неузнаваемым. Старая крепость устояла, сохранив для многих свою притягательность. Брачный союз в нашем понимании восстановил в правах то, что прежде подрывало его, — пылкость, непостоянство, свободу действий каждой из сторон. Он «переварил» враждебные ему явления, окреп благодаря нападкам. Его формы стали бесконечно многообразнее, и потому осуждать брак также нелепо, как и обрекать нас на обязательное супружество. Парадигма семьи не устаревает, так как многие люди в ней лично заинтересованы; семья стала открытым клубом, смесью амбиций и надежд, доступной для всех, включая геев и лесбиянок. Однако у этой доступности есть свои жесткие ограничения. Когда появляются дети, право на главенство личной воли становится недействительным. Рождение ребенка необратимо, оно связывает родителей навсегда, вне зависимости от их сердечных предпочтений. В этом случае задача законодательной власти гарантировать соблюдение интересов ребенка, защитить слабейшего, чтобы «компенсировать» неустойчивость супружеских связей. Следует учитывать нравы общества, но не в ущерб правам детей. Это тот счет, по которому мы обязаны платить.

2. На знакомый мотив

У «Битлз» есть пронзительная песня «She’s Leaving Home» («Она уходит из дома»): история девушки, которая ранним утром убегает из семьи, оставив на столе записку. Слушатели сопереживают и юной девушке, уставшей от обыденности родительского дома, и родителям, сраженным ее уходом.

Раньше семья сжимала нас, как жесткий корсет; сейчас она скорее напоминает порванный брезент палатки, пропускающий и ветер и дождь. Это самый ходовой образ той сумятицы, которую повлекла за собой индивидуалистическая революция. Не странно ли, что во Франции это явление сосуществует с очень высоким показателем рождаемости, достигнутым благодаря разумной политике (детские ясли, отпуск по уходу за ребенком), которая превратила женскую занятость из врага рождаемости в ее союзника. Франции удалось, в отличие от ее соседки Германии, удачно совместить возможность успешной карьеры и материнства (даже если материнство наступает теперь в более позднем возрасте)[77]. Не удивительно ли, что разрушение супружеских уз параллельно другому процессу — возрастанию потребности «создать семью», включая даже тех, кто традиционно был ее лишен — представителей сексуальных меньшинств? В этом плане ламентации консерваторов не соответствуют реальности: наши демократии восстанавливают, но уже на последующем этапе и на иных основаниях, взаимосвязи, разрушенные ими на предыдущем. Они демонстрируют исключительную сбалансированность новаторства и осмотрительности, не попадая при этом в ловушку анархии или, напротив, застоя. Семейства распадаются и воссоздаются вновь, как фрагменты огромного гобелена, который постепенно развертывают у нас на глазах.

Семья возвращается, но в ином виде: объединенная лишь привязанностью, она стремится служить своим членам, и старшим и младшим, она совместима с самореализацией каждого.

Показательный факт: родители приглашают и поселяют у себя спутников своих детей, что до 1970-х-1980-х годов прошлого века было явлением невероятным. Тяга семьи к сплоченности оказывается сильнее условностей. В семье мы превращаемся в одно из звеньев длинной цепи, которая существовала до нас и будет существовать после. Семья учит всех, юных и старых, жизни бок о бок, при том, что каждое поколение воспринимает себя как отдельную нацию: и младшие и старшие уединяются с себе подобными и сочиняют собственные правила игры. Открытая и гостеприимная, семья умеет примирить такие несовместимые прежде ценности, как независимость и чувство безопасности; она призывает нас свободно, добровольно принять то, что дано нам от рождения и в силу случайных обстоятельств. Каждый член семьи делает, что ему нравится, при этом соблюдая свод общих правил и участвуя в общей системе взаимопомощи.

3. Зачатие в причудливом стиле барокко

Отныне мы выбираем свое потомство вместо того, чтобы принимать его как данность; загадочное желание иметь детей — это последнее в жизни, что сохранило свою сакральность. Малыш появляется на свет не вследствие случайности — теперь он плод наших желаний. Пара сама выбирает срок зачатия; контрацепция приостанавливает анонимную силу инстинкта: занятия любовью естественны, зачатие же просчитывается. Изнурительнейшая ответственность — это запрограммированное рождение!

За того, кто придет в этот мир, мы будем отвечать до самой смерти. Рожают детей далеко не с лучшими намерениями: часто это делается для самоуспокоения, чтобы «продлить» собственную жизнь, чтобы через детей добиться успеха там, где сам проиграл. Но любят детей из самых лучших побуждений: одним фактом своего существования они разносят в пух и прах все наши нарциссические мечтания и срывают любые наши планы. Чудо появления новорожденного захватывает врасплох: он не подтверждает ожиданий, приводит в замешательство, он — воплощенная инакость. Каждый, думая, что работает на себя, трудится, на самом деле, для обновления человечества. В этой диалектической взаимозависимости частных стремлений и общих целей — апофеоз эгоизма и одновременно альтруизма. Ради наших детей мы идем на жертвы, которые ничем не окупятся. Дети — та облеченная в плоть родина, ради которой мы еще готовы отдать свою жизнь.

То же можно сказать и о семьях с детьми от прежних браков. Обязанности умножаются, так как отныне на плечах старших ответственность и за «наших» и за «ваших» — мальчиков и девочек, живущих под одной крышей и не связанных кровными узами — ситуация, по сути своей конфликтная. Современная наука и менталитет делают возможными настоящие кульбиты во времени: женщины вынашивают чужого ребенка или ребенка дочери и зятя, весьма вероятно появление в ближайшие десятилетия искусственной матки, многие девушки желают искусственного оплодотворения, чтобы избежать половых контактов, встречаются престарелые отцы, у которых младший сын моложе их собственных внуков, и богатые холостяки, решающие завести детей без жены; человеческие клетки и матка используются в коммерческих целях — похоже, мы движемся к пропасти, сбивая по пути все ориентиры. Но дело в том, что мы в самом разгаре строительства новых форм семьи, и то, что мы испытываем, — это страх перемен, а не ужас конца. Вчера — сексуальные отношения, связанные с зачатием, сегодня — сексуальные отношения, не связанные с зачатием, завтра — зачатие вне связи с сексуальными отношениями, делающее ненужным участие обоих родителей: не есть ли эта ультрасовременность лишь возврат к истокам евангельского текста, так как Мария — первая женщина, родившая «без греха»? Там, где нам видится разрушение, следует констатировать неожиданную верность истокам[78]. Семья не уходит в прошлое — лишь одна из ее форм, сложившаяся в XVIII веке, оттеснена на периферию новыми семейными конгломератами с причудливыми, как лабиринт, родословными.

4. Страх пустоты

«Семьи, я вас ненавижу! Огороженные дворы, закрытые двери; достаток, ревнующий к счастью», — писал Андре Жид. «Семьи, я вас люблю», — справедливо возражает Люк Ферри, приветствуя возрождение частной жизни[79]. Может быть, следует уточнить: семьи, я вас люблю, но не всегда. Эти маленькие человеческие общности не утратили своей двойственности: они убежище, но они же и тюрьма. С одной стороны, приятно чувствовать себя защищенным, знать, что где-то есть раскрытая дверь, приятно, когда о тебе заботятся, спешат тебя накормить. Ни с чем не сравнима роль дома, где прошло детство, он средоточие стольких прекрасных воспоминаний! Что может быть чудесней недолгой общинной жизни, когда все семейство съезжается на большие праздники? Кажется, что в тот день и в тот вечер многочисленные родственники дарят каждому свое тепло, свое участие: столько привязанностей, столько преданности, которые так облегчают тяготы длительного союза. Не признавался ли Барак Обама, что вновь обретенные родные, съехавшиеся на Рождество с четырех континентов, напоминают ему заседания Генеральной Ассамблеи ООН? Когда все семейство в сборе, возникает удивительное чувство непринужденности. Можно выбирать тех, кто тебе больше по душе, радуясь возникшей вдруг близости с дядюшкой или с позабытой двоюродной сестрой — чувству, по отношению к родителям утерянному.

С другой стороны, семья продолжает оставаться символом заточения. Это не созданная нами, а доставшаяся по наследству форма существования. Она преследует нас, затягивая на шее лассо, и чем сильнее мы ее отрицаем, тем с большей вероятностью мы ее воспроизводим. Когда приближаешься к некоторым семейным кланам, рискуешь, как под отваленным камнем, увидеть копошение мокриц: тут и взаимные антипатии, и сведение счетов, и злопамятность. Сохраняя респектабельный вид, эти малые сообщества строго оберегают свои секреты. В недрах таких кланов как раз и разыгрываются самые страшные драмы; изнасилования, инцесты, убийства[80]. Сама мысль, что у вас общее происхождение, что вы носите одну фамилию, вызывает тошноту. Существуют, правда, и другие, более мирные семейства, где царит восхищение друг другом, где чужой нужен лишь в той степени, в какой он отражает и подтверждает их величие. Мы столь прекрасны в ваших глазах, — так приходите снова и подтвердите нам это! Семейная любовь незыблема, — но часто она остается за дверью нотариуса, когда, например, читается завещание, и братья и сестры, едва утерев слезы, отпихивают друг друга, чтобы первыми узнать, кому достался больший куш. (Поэтому важно поделить собственность между детьми, пока они малы, чтобы никакие финансовые дрязги не омрачали в дальнейшем их отношений.)

5. Безжалостное счастье

В этой области нас бросает из одной крайности в другую: вчера — заточение в родительским доме, сегодня — отказ от любых семейных связей. Английский философ Исайя Берлин видел в викторианской эпохе апофеоз клаустрофобии, плен и униженность. Для нашего времени он предвидел противоположное зло — агорафобию, или боязнь открытого пространства. Страх перед безбрежностью океана. Благодаря излишней независимости мы окажемся в эмоциональной пустыне, лишенные поддержки; но любая опека будет нам в тягость. По правде говоря, мы хотим всего сразу, только без сопутствующих неудобств: и семейной солидарности, но без зависимости, и связей, но без поводка на шее. Чтобы семья в нужный момент была рядом с нами (но не наоборот) и чтобы, вовремя приласкав нас, тут же о нас забывала.

Что же удерживает вместе членов одного рода? Привязанность? Общие интересы? Очевидно, что уже не власть одного из членов семьи. Ничто не мешает родителям разойтись, подросткам покинуть дом, братьям и сестрам больше не встречаться. Биология пока работает, хотя чувство долга формирует не только она. Современная семья, заботящаяся лишь о счастье своих членов, рассматривает себя прежде всего как убежище и как трамплин для ребенка, которые обеспечат ему необходимую защиту и надежно подготовят к самостоятельной жизни в мире. Но при первом же осложнении пары разбегаются, и тогда по одну сторону остается мальчик или девочка, маленькие свидетели страсти, которой больше нет, а по другую — старые родители, которых подталкивают к выходу, пристраивая в дома для престарелых. Безжалостное счастье, требующее кем-то поступиться. Хотелось бы уметь расторгать контракты когда захочется, а родителей выбирать нажатием клавиши… Вспомните замечательное высказывание Вирджинии Вулф: «Никто не имеет права загораживать вид другому человеческому существу». В этих словах звучит неудержимый призыв к освобождению из-под власти родителей или супруга. Но как быть, если препятствием становится ребенок? Этот миниатюрный тюремщик стоит на пути нашего стремления к вольной жизни. Волшебного синтеза заботы о себе и заботы о другом не происходит: все варианты мучительны, и мы упираемся сразу в несколько тупиков. Семья всегда будет слишком довлеющей, чтобы удовлетворить нашу потребность в свободе, и недостаточно близкой, когда мы нуждаемся в утешении.