При этом установившемся разделении остается загадкой, как Церковь, чье призвание в поклонении Богу, могла так сбиться с пути, допустив крестовые походы, массовые убийства, инквизицию. Эти блужданья обычно объясняют причинами исторического характера: светский Рим, связанный с местной властью, предал учение Евангелия, с опозданием признав свои ошибки лишь на Втором Ватиканском Соборе (1962–1965). В «Братьях Карамазовых» Достоевский представил себе вернувшегося на землю Иисуса, заточенного в темницу Великим Инквизитором за отстаивание истины. Мы предлагаем другую гипотезу: Церковь не предавала Евангелия — она его воплотила. Плод был червив уже в Новом Завете, в опрометчивом воспеваний любви как абсолютного чуда. Еще раз взглянем на факты: едва прекратились гонения на Церковь благодаря Константину, превратившему христианство в официальную религию Римской империи (в IV веке), Церковь, насчитывающая к тому времени уже множество мучеников, сама организует преследования — сперва язычников, затем евреев, этих лжебратьев, как скажет блаженный Августин, и далее по ходу истории всех, кто противостоит ей, начиная с христиан других конфессий. Эти бесчинства в виде войн и погромов прекратятся только после Французской революции, когда Римская и другие Церкви будут силой лишены своих мирских прерогатив. Грубо говоря, когда в 380 году, согласно эдикту Феодосия[143], христианство становится государственной религией, к власти приходит любовь. В прямом значении этого слова: не ее маска или символ, но сама любовь, высокая и одновременно страшная.

Жертвы превращаются в палачей — эта классика исторического жанра настолько верна, что в отношении любой революции можно сформулировать железный закон: боритесь с гонителями, остерегайтесь гонимых. Тут обычно вспоминают о простоте катакомбной Церкви, существование которой противоречит послеконстантиновской, пышной и облеченной властью. Но первая содержит в зародыше девиации последней: в братстве таятся зачатки деспотизма. С того момента, как апостол Павел провозгласил свое знаменитое определение христианского мира, где «нет уже иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского…»[144], он простер покров любви потенциально надо всеми — никто уже не укроется от неумолимости этого пастырского наставления. Напрасно Тертуллиан писал в 212 году: «Религии не свойственно принуждать к религии», напрасно Константин (согласно его биографу Евсевию Кесарийскому[145]) утверждал: «Ни один христианин не должен использовать свои личные убеждения как повод, чтобы мучить ближнего», — ни тот ни другой не были услышаны[146]. Рим возвел в заповедь любовь, поощрявшую непримиримость. Убийство во имя любви — таков основной грех христианства. Этим объясняется тот дух ласковой поучительности, с которым вершились злодеяния, елейный тон палачей, которые, подобно политическим комиссарам социализма XX века, хотели не только наказать, но и образумить, наставить, исправить безбожника. Если все люди мои братья в Господе, мой долг собрать их в одну семью, от которой они в заблуждении отворачиваются, принудить войти в нее для их же блага. Это знаменитое «убеди прийти» евангелиста Луки (Лука 14,16–24)[147], сравнивающего Царство Божие со званым ужином, приглашение на который иные из гостей отклоняют.

2. Непогашаемый долг

В этой динамике на самом деле прослеживается двойственность: с одной стороны, христианство формирует западный любовный настрой, страстные отношения верующего со Всемогущим. Дивное наследие: язык чувств заимствован из Библии («Песнь Песней»), словарь любовных ухаживаний копирует словарь богопочитания, пыл великих святых жен, Христовых невест, предвосхищает самые страстные поэмы нашей литературы. Великая традиция поклонения и экстаза, которую мы находим у трубадуров, в квиетизме, романтизме и сюрреализме, возводит любовь в ранг сакрального, преображая мимолетное чувство в вечное благочестие. «Всякое изобилие, если это не мой Бог, для меня нищета», — говорит блаженный Августин, воодушевляя нас на поклонение Тому, кто полюбил нас еще до того, как мы родились, и кто послал на землю своего единственного сына, чтобы искупить наши грехи. Само существование Бога — это одновременно и милость и ревность. Бог — благодушный отец и капризный любовник, малопонятные желания которого требуется расшифровывать, он же ревнивый тиран, требующий от нас порвать все наши привязанности, чтобы следовать за ним. «Если ты понимаешь, это не Бог», — говорит блаженный Августин[148]: слова в высшей степени необычные, которые, без сомнения, имел в виду бывший глава Федеральной резервной системы США Алан Гринспен, заявив однажды прессе по поводу экономического кризиса: «Если вы поняли то, что я сказал, значит, я неудачно выразился». Одним словом, этот сокровенный Бог (Паскаль), пути которого неисповедимы, страшно напоминает кокетку, чья стратегия в том, чтобы, заманивая и водя за нос поклонников, напоследок их спровадить. Расшифровка Божьей воли — даже если Бог молчит — стала делом его служителей, причем делом рискованным: безмолвие может быть говорящим, а слова Бога так темны, что следует опасаться трактовать их буквально (Симона Вейль).

Но этот Бог в лице Мессии умер за наши грехи. Христос взошел на крест ради каждого из нас. «В агонии Я думал о тебе, — скажет Иисус Паскаля. — Я пролил эту каплю крови ради тебя…»[149] На благочестивых картинках, которые выставляются на поклонение на уроках закона Божия, мы найдем изображение алого Сердца Христова[150]. У нас на руках кровь Спасителя, мы все подписали договор о непогашаемом долге — так это видел Ницше. Как принять долговое обязательство, тяготеющее на нас с рожденья и напоминающее затянувшийся шантаж? «Бог, по отношению к которому никто не расплатится тем, что имеет, Бог, заплативший за нас», — пишет блаженный Августин. Это подарок без возможности компенсации: родиться значит предстать перед Создателем, в то же время наследуя греховность, восходящую к Адаму. Человеческий род находится в положении раба, который никогда не сможет отблагодарить выкупившего его: ему приходилось терпеть зависимость, теперь ему приходится избрать благодарность. Мы оказываемся навеки в заложниках у Господа: ради нашего спасения он принял на себя унижение и позор — мы не можем отказать ему в нашей любви.

3. Братство или смерть

Таким образом, жертва Христа сделала неприемлемыми как безразличие неверующих, так и заблуждения неверных: поскольку откровение свершилось, возможно ли, чтобы люди не желали быть спасенными, пусть даже вопреки их воле? Такова власть этого Божьего дара, его сокрушающая сила. Рвущееся донести до всего мира Добрую Весть христианство, рожденное на крови мучеников, возрастает затем на крови ближних, включая своих братьев-схизматиков[151], православных, катаров[152], протестантов — и тем самым закладывает основы агрессивного характера западной культуры. К тому же Рим — оплот истинной веры: на латыни «Roma» — анаграмма слова «amor», любовь. Не сравнивал ли сам Паскаль «порядок любви» с разящим мечом Иисуса, пришедшего потрясти человеческое сообщество? Надо заставить язычников верить, — скажет блаженный Августин, — будучи сперва притворными верующими, затем они истинно уверуют[153]. В своем сочинении «Против Фауста-манихея» он оправдывает использование религиозного принуждения к еретикам — в то время ими были манихеи, объясняя, что нужно сделать их счастливыми против их воли, чтобы они следовали путями Господа. Наказывая безбожников, следует забыть о сострадании. В 417 году в письме к трибуну Бонифацию, ответственному за репрессии донатистов, еще одной еретической секты, блаженный Августин высказывает мнение, ставшее церковной доктриной на несколько веков вперед: «Есть неправедные гонения, совершаемые еретиками против Церкви Христовой; и есть праведные гонения, совершаемые Церковью Христовой против еретиков <…>. Церковь, подвергая гонениям, руководствуется любовью, а еретики — жестокостью <…>. Церковь подвергает гонениям своих врагов и преследует их до тех пор, пока не настигнет и не сокрушит в их гордыне и тщеславии, дабы они вкусили благ истины <…>. Церковь в своем милосердии трудится, чтобы избавить их от погибели и уберечь от смерти»[154].

Поскольку все люди имеют право на спасение, лишить их этой возможности было бы ошибкой; нужно соединить человеческие души в единую семью. Лучше принудить ближнего или даже убить его, чем оставить погрязшим в смертных грехах. «Вне Церкви нет спасения», — провозгласит тысячелетием позже, в 1545 году, в период Контрреформации, Тридентский Собор. У блаженного Августина находим еще одну страшную и показательную формулировку: «Воздержись от любви в этой жизни, чтобы не потерять жизнь вечную <…>. Если ты полюбил неразумно, ты возненавидел; если ты возненавидел разумно, ты полюбил». «Ненавидеть разумно» — как не почувствовать в этих словах, даже если блаженный Августин не имел непосредственно этого в виду в момент написания, призыва к искоренению всех, кто не придерживается истинной веры? Не повторять прошлое, преобразовать систему человеческих отношений — таков, начиная с Павла, посыл христианства, объясняющий свирепость этой религии[155]. Это он задал воинствующую тональность в сфере эроса, даже если последний противостоит ей: его боевой пафос восходит непосредственно к этой доктрине, и маркиз де Сад лишь буйное дитя феодализма и выродившегося католицизма.

Даже любовь, которую Бог дарует своим созданиям, носит двусмысленный характер: «Человек, любимый Господом, — говорит отец Андерс Нигрен, — не представляет ценности сам по себе; ценность ему придает тот факт, что Господь его любит»[156]. Странная привязанность, заявляющая с самого начала, что ее объект признан несостоятельным. Да, Бог есть любовь, человек же, падшее создание, не достоин любви. Он «произвел вас на свет, — объясняет святой Франциск Сальский (XVII век), — без всякой нужды, ибо вы для него вовсе бесполезны, но только для того, чтобы явить в вас свою доброту, даруя вам благодать и славу»[157]. Это делает человека существом, которое следует наставлять и исправлять, коль оно глухо к Божественной мудрости. Убийство во имя Бога не может быть преступлением, потому что Бог — любовь: всякий, находящийся вне его влияния, отвратителен и заслуживает наказания.

Вот почему средневековые инквизиторы, ведомые «чувством сострадания» к обвиняемому, были убеждены, что действуют ради его спасения, подвергая заблудшего пыткам[158]. Те же стороны христианства, что сделали его таким популярным, — набожность, совместный духовный порыв, вера в сверхъестественное предназначение — сделали его и опасным. Ненависть, как волна, могла подняться среди этого океана безбрежной любви, поставляющего ей все новых безоружных жертв. Слащавые речи прелатов, доверявших исполнение наказаний светским властям, служили той воле к власти, которая не отличается милосердием. Христианство изобрело «преступление по альтруистическим соображениям», свершавшееся в атмосфере высокого духовного подъема. Ислам, во всяком случае, честнее в его убежденности, что он — единственно истинная вера, он не делает вид, что настроен миролюбиво по отношению к неверным[159]. Таким образом, проясняется смысл замечательного и абсурдного евангельского предписания: «…любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас» (Мф 5,44–45). Любить своих врагов значит, с одной стороны, пытаться переубедить заблуждающихся палачей[160], а с другой — оказывать врагам духовную услугу, лишая их жизни, уничтожая из любви для их же спасения. Христианство дособорного периода — это угнетение нежностью: насилие благородных чувств, сладкая жестокость, воинствующая любовь. О нем можно сказать, как было сказано об итальянском левоцентристском политике Романо Проди: он сама доброта, от клыков до кончиков когтей[161].

4. Коммуна товарищей

То, что все мы являемся братьями в Боге, — большое завоевание монотеизма, установившего полное равенство людей. То, что это братство собрано под единым знаменем на основе всеобщей «воинской повинности», накладывает свои ограничения на его универсальность. Выражение «религиозная общность» стало синонимом закрепощения. Есть множество ситуаций, когда обособленность для людей предпочтительнее скученности, когда сходство в главном не должно препятствовать их желанию жить отдельно[162]. Очевидно сближение христианства с коммунизмом, этой современной разновидностью ереси, позволяющей увидеть, как в лупу, недостатки самого христианства. Марксистская власть преследовала — и жестоко — христиан всех конфессий, позаимствовав, однако, у христианской доктрины ее основополагающие принципы, превратив пролетариат во всемирного Христа и наделив его искупительной функцией; класс, который был ничем, должен был стать всем. Марксисты представляли себе будущее общество как земное осуществление евангельских обетований. Роза Люксембург даже ссылалась на Отцов Церкви и видела в коммунизме «светскую религию» несчастных. Добавим, что обе доктрины требуют полного их принятия, не оставляя сознанию ни малейшей лазейки для критического отношения. Они постоянно цитируют Святое Писание, ссылаются на Великих Предшественников, испытывают недоверие ко всему, что отклоняется от единственно правильного пути, не могут примирить дух и букву учения. В обеих доктринах этому миру выносится приговор во имя иного мира, людям неизвестного; в одном случае это вечная жизнь, в другом — бесклассовое общество. Отсюда следует возможность держать в тюрьме и убивать непокорных ради счастливого будущего, о котором они ничего не знают и которое следует вдолбить им в голову. Гармония, установленная железной рукой, — вот о чем идет речь.