Вот оно, проклятие завоеванных свобод: борьба воодушевляет, а победа разочаровывает, разъединяет, сталкивает с непосильным бременем обязанностей. Полученная автономия не сняла с женщин прежних задач и обернулась перегруженностью. Утрата превосходства не привела мужчин к отказу от функций, которые на них возлагались. Встречаясь в зоне неопределенности, те и другие вынуждены наспех конструировать новые модели на основе старых. Они перестали друг друга понимать и не оправдывают взаимных ожиданий. Из-за возникшей путаницы некоторые женщины впадают в ностальгию по классическому мачо, недавно столь ненавистному, а мужчины удивляются, что спутницы их жизни так свободны и вместе с тем так традиционны. Эмансипации суждено превратить нас в существа, которые сеют недоумение, колеблются между многими ролями и прежде всего должны созидать себя в качестве свободных личностей, ответственных за свои поступки.

Другой приводит меня в бешенство, когда ему не сидится на «своем шестке» и тесно в рамках постоянного амплуа. В этом отношении поиски «настоящих мужчин», «настоящих женщин» говорят о стремлении к надежности архетипа, о попытке преодолеть растерянность. Женственность уже не исчерпывается типами матери, синего чулка, музы, шлюхи, так же как мужественность предстает не только в образах вождя, покровителя, отца семейства. Отсюда одна и та же ностальгия по ясности: скажи мне, кто ты, чтобы мне знать, кто я. Оба пола тоскуют по былой простоте, лежавшей в основе их разделения: хочется положить конец неопределенности, заключить другого в границы какой-либо дефиниции. Мучительно жить в туманную эру. Если имеет место кризис идентичности, то он затрагивает оба пола.

Итак, теперь уже не скажешь, что анатомия — это судьба, хотя она и сохраняет свои прерогативы: мужчине никогда не будет дано родить или испытать сексуальное наслаждение так, как испытывает его женщина, женщине никогда не познать радость эрекции. Если половина рода человеческого заново придумывает другую, это не означает ни смешения, ни сближения между ними, лишь некоторые колебания. Понятия, предполагаемые обеими категориями, сохраняются, хотя точного их смысла мы не знаем. Общие места, относящиеся к тем и другим, все еще значимы в ограниченных пределах, не соответствуя, однако же, истине. Все то, что говорят о женщинах: они нежны, эмоциональны, — столь же справедливо и в отношении мужчин: здесь правило — всего лишь сумма исключений. Некое число добродетелей и пороков те и другие делят между собой поровну, как наследство, наконец ставшее общим. Очевидно, что мужчинам и женщинам свойственно по-разному переживать любовь; но отсюда следует, что существует по меньшей мере два способа переживания любви, кого бы это ни касалось, мужчины или женщины. Для женщины нет необходимости отказываться от женственности, как для мужчины — от мужественности: и та и другой свободны (во всяком случае, в странах демократии) творить себя как личность, даже если в нашем обществе и сегодня все еще легче быть мужчиной. Разве обязательно возвращаться к прежним критериям, чтобы справиться с нашей тревогой?

Некая постсексуальная утопия при поддержке хирургии и химии хотела бы смешать унаследованные от природы разделения во славу всемогущества личности. За философской тарабарщиной нетрудно распознать давнее недоверие религии к телу и полу и мечту об ангельском состоянии, которую несет христианство: «…в воскресении ни женятся, ни выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Мф 22, 30). Прекрасно, однако, что человечество разделено на две части: биполярность порождает человеческое богатство, превосходящее все ожидания. Еще лучше, что каждая личность подтверждает и одновременно опровергает свою половую принадлежность, совершая непредсказуемые, не свойственные ее полу поступки. Мужчины и женщины не всегда находят общий язык. Главное, что вопреки недоразумениям и недопониманию они продолжают вести диалог, не прибегая к упрощенному эсперанто. Нужны как минимум два пола, чтобы каждый мечтал быть другим. В следующей жизни я хочу родиться женщиной.

2. Придумай меня заново

Поразительная загадка — заповедь: люби ближнего, как самого себя. На первый взгляд совершенно нелогично: или мы любим себя в ущерб другому, или любим другого в ущерб себе. Выходит, чтобы душа открылась к ближнему, нужно, забыв скромность, преисполниться самообожания. Но речь идет не о последовательности, скорее о совпадении. Я люблю себя, потому что меня любят другие, они говорят мне, кто я. Мне необходимы их доброжелательный взгляд, их готовность внимательно слушать[25]. Они утверждают меня в моем бытии, их уважение наделено способностью прорастать во мне.

Любить самого себя значит осознавать раскол. Аристотель отличал полезный эгоизм от мелочного. Важнейшее открытие: для самооценки нужно внутреннее разделение. «Лошадь не знает несогласия с собой, поэтому она сама себе не друг». Только человек может стать врагом самому себе и в пределе пожелать себя уничтожить. Каждому необходимо присутствие других, чтобы отстраниться от себя. Христианство также утверждает идею двойного «я»: светского и божественного, пустого и глубокого, ложного и истинного. Между мной и моим «я» проскальзывает гигантская тень Бога: его следует принять, отстранив все эфемерное, — смерть животворящая и жизнь мертвящая, сказал Франциск Сальский. По Паскалю, «я» ненавистно, потому что своей плотностью оно мешает нашей внутренней сущности, нас превосходящей. Любить ближнего, как самого себя, значит любить в нем ту часть вечности, которую мы разделяем и должны воспринять как знак нашего общего возможного искупления. Наконец, Руссо разграничивает добрую любовь к себе, единственный залог истины, и поощряемое обществом дурное самолюбие.

Что нам вынести из этих традиций? Что нужно начать с самоуважения, чтобы забыть о себе и дать место другим. Поэтому важно познать себя достаточно рано и больше об этом не думать. Стань тем, кто ты есть, говорил Ницше. Но стань и тем, кем ты не являешься, — может быть, лучшим. Просветители рассчитывали на возможность совершенствования человека: мы не воплощаем полностью свою сущность, в нас заключены резервы ума, доброты, мужества, о которых мы не подозреваем. Итак, мы рождаемся по крайней мере дважды, поскольку из полученного «я» творим «я», предъявляемое миру, и переходим от ветхого человека к новому. Если психоанализ полезен, то его польза состоит в возможности для каждого примириться со своей невротической слабостью и принять себя таким, какой есть. Заключить мир с самим собой — обманчивое выражение: вообще-то речь идет не о том, чтобы положить конец жестокой войне, но об изживании конфликта, который нас подавляет, постоянно возвращает к тем же проблемам. Как говорил Фрейд, кому недостает нарциссизма, тот не имеет власти и не может внушать доверие: есть, таким образом, «хороший» нарциссизм, он позволяет нам быть другом и самому себе, и другим людям; есть иной нарциссизм, выражающий наше глубокое сомнение в собственной ценности, хотя грань между первым и вторым очень тонка.

Возьмите фразу Симоны Вейль: любить постороннего, как самого себя, предполагает и противоположное — любить себя, как постороннего. Симметрия полная, но равновесие неточное: любить себя, как другого, очевидно, означает все еще придавать себе слишком много значения, слишком нежно смотреть на притягательного незнакомца, которого я воплощаю для самого себя. Нужно отойти подальше от себя, чтобы очиститься от внутреннего хлама и приблизиться к тому, что от нас далеко. Переполненность собой мешает дать место другим. Даже тот, кого день и ночь терзает отвращение к самому себе, остается прикованным к собственной персоне цепями мучительного рабства. Тщеславие тысячелико, и одна из наиболее усовершенствованных его форм — самобичевание. Отсюда печальная участь — существовать лишь для себя, быть осужденным везде и всюду гоняться за своим отражением (успех радио, телевидения: это объекты, создающие псевдо-другого, они говорят с нами вместо собеседника, смотрят на нас, не видя).

Влюбиться значит придать вещам рельефность, заново воплотиться в плотном веществе мира, открыть в нем такое богатство, такую содержательность, каких мы прежде не подозревали. Любовь искупает грех существования: неудача в любви удручает бессмысленностью этой жизни. Одинокий, я чувствую себя и пустым и вместе с тем пресыщенным: если я — только я, то меня слишком много. В ужасный момент разрыва это «я», о котором хотелось забыть, возвращается ко мне, как бумеранг, как балласт ненужных забот. Вот я снова отягощен мертвым грузом: вставать, умываться, питаться, переживать безумие внутреннего монолога, убивать часы, бродить, как неприкаянная душа. Такая пустота — это избыток. «Великие, неумолимые любовные страсти всегда связаны с тем, что человеку мнится, будто его тайное, глубоко спрятанное „я“ следит за ним глазами другого» (Роберт Музиль). Но тайна этого «я» в том, что оно целиком вылеплено другим, оно — результат экзальтации, в которую вводит нас другой, небывалой радости быть любимым, то есть спасенным при жизни. Любовь — источник всхожести, под ее влиянием в нас распускается нечто, существовавшее лишь в латентном состоянии, она освобождает нас от бедного эго с его бесконечной жвачкой, составляющего основу нашей личности. И в обмен возвращает другое — возросшее, радостное: оно делает нас сильными, способными на подвиги.

Две стыдливости

Есть природная стыдливость, которая скрывается от взоров, и иная, расцветающая в глубинах эротического неистовства, когда он или она, отдаваясь, от нас ускользают. Тело познают, как учат иностранный язык: одни — спонтанные полиглоты, другие так и остаются косноязычными новичками. Но тело любимого существа — всегда неведомый континент: его манера дарить себя многое говорит о том, что оно утаивает. На самом дне наслаждения я чувствую его неприкосновенность. Сдержанность продолжает упорствовать и в недрах сладострастия. Непристойно не то, что показывают, а то, чего нам никогда не увидеть, чем нельзя овладеть, — сплав неприличия и отсутствия.

Нагота, прежде всего, испытание на хрупкость, а затем испытание смущением. Раздеться значит стать уязвимым, подставить себя ударам, насмешкам. Чтобы вызвать эротическое смятение, мало сбросить одежду, здесь требуется изящество, искусство, данное не всем. Непросто носить костюм Адама и Евы, иной стриптиз защищает надежнее доспехов. Обнаженность — это творчество, она постепенно рождается во взаимных ласках, когда плоть раскрывается под вашими пальцами, как брошенные в воду японские бумажки, которые превращаются в букет цветов. Воздавая должное моим половым органам, другой облагораживает их. Нежное дикарство его обхождения со мной преображает мое ничем не примечательное тело в сияющее, светоносное. Я возрождаюсь, возвращаюсь к самому себе, все, что было обыкновенным, становится чудесным и пламенным.

Стыдливость — не та сдержанность, что предшествует любви, но спазм, завершающий ее цикл, последняя форма разделения. На пике страсти совпадения не происходит, «тайное не становится явным, ночь не рассеивается» (Эмманюэль Левинас[26]), единство разрушается. Что потрясает сильнее, чем отблеск наслаждения на любимом лице, пылающем в экстазе? Мы осязаем абсолют, воплотившийся в этих искаженных чертах, будто мистики в миг озарения, узревшие Божественный лик и ошеломленные. Близость возрождает девственность любовников. Под этим словом надо понимать не девичью плеву, объект мрачных спекуляций, а качество того или той, кого воскрешают, бесконечно обновляют мои ласки. Напрасно пытаюсь я удержать любимого, насытить свою алчность — он мне неподвластен, он всегда выходит из наших объятий во всем блеске новизны. Я остаюсь на берегу другого — вечного незнакомца, как Моисей на пороге Земли обетованной.

3. Формула-шлюха

Есть личности, которые с первого же часа никогда не сомневаются в том, что ими восторгаются, их ждут[27]. Эта уверенность осеняет всего человека ореолом, сообщает ему гарантию избранности. Таким баловням часто достается от жизни — и наказание тем более жестоко, что они считали себя непобедимыми. Немногие из нас обладают подобной уверенностью. Любовь создает новое «cogito»: ты меня любишь, значит, я существую (Клеман Россе); я тебя люблю, значит, мы существуем. Но бытие, которое дарует нам другой, любящий нас, — лишь возможность. Формула «я тебя люблю» на деле может стать своего рода универсальной отмычкой, облегчающей повседневное общение, как в голливудских фильмах, где между родителями, детьми и супругами медом растекается нежность. Герои обходятся без имен, все они зовут друг друга «my love, my darling», даже когда ругаются на чем свет стоит. Бывают «я тебя люблю» сиюминутные, вырывающиеся в пылу эмоций, срок их действия ограничен спазмом удовольствия; анонимные, не обращенные ни к кому в частности; агрессивные, брошенные, как сверток с грязным бельем; «я тебя люблю» — плацебо, благотворные для того, кто слушает, и безболезненные для того, кто говорит; «я тебя люблю» умоляющие — в них просьба взять на себя полноту ответственности; нарциссические — они означают всего лишь: «я обожаю себя в вашем лице», таковы признания певца толпе. Массовое поклонение способно вызвать оргазм невиданной силы! Вспомним и пылкие заявления, за которыми следуют долгие периоды молчания, так что радость адресата сменяется полной растерянностью. Нас ранит не равнодушие чужих, а холодность близких — вернее, перебои исходящего от них тепла. Нам кажется, будто мы прижимаем их к сердцу, но в наших объятиях — отсутствующий. Не без основания не доверяют клятвам, расточаемым в минуту близости: якобы, занимаясь любовью, невозможно говорить о любви; когда ликует плоть, язык охотно мелет вздор, бросая пустые обещания. Но верно и обратное: в смятении чувств застенчивому легче произнести высокие слова, не боясь быть смешным.