Его вдова недолго оплакивала свою потерю в наследственном пепелище. Она села на поезд железной дороги и поехала к брату Маршруа, который одновременно вел рассеянную жизнь и обделывал делишки. Валентина была восхитительной блондинкой двадцати двух лет, и ей необыкновенно шел ее вдовий траур. Еще не выезжая в свет по случаю своего недавнего вдовства, она встретила Этьена Леглиза, тот влюбился в молодую вдову и не успокоился, пока не представил ее своей жене. Со времени его женитьбы прошло уже четыре года, и, конечно, он не оставался верен Жаклине и шести месяцев. У него была мания приводить к себе своих любовниц. Для его полного благополучия ему требовалось встречаться с ними постоянно и без всякого стеснения. Поэтому первой заботой Леглиза было знакомить их с Жаклиной. Будь он женат на женщине строптивой и капризной, которая не согласилась бы потворствовать его фантазиям, Этьен был бы несчастнейшим человеком в мире.

В начале их супружества молодая женщина не догадывалась, в какое положение ставил ее муж. Она не понимала его уловок.

Ухаживание Этьена за личностью, принятой у них в доме, нисколько не шокировало ее. Но услужливая подруга открыла ей глаза. Это произошло в тот период, когда Томье начал скромно предлагать Жаклине свое расположение, зная, что он выбрал удобное время. Он искусно воспользовался гневом и негодованием госпожи Леглиз, когда она убедилась, что ее оскорбляют в собственном доме. С большим знанием отрицательных сторон жизни Жан показал обманутой жене всю бесполезность попыток вернуть себе мужа. Он ласково убеждал и уговаривал ее, советуя покориться судьбе. Томье предвидел, что для этой двадцатидвухлетней женщины скоро настанет час отплаты, и решил не покидать своего поста, чтобы воспользоваться благоприятным моментом. Его суждения были веселы, а утешения деликатны. Он перечислял неудавшиеся супружества, не расторгнутые в глазах света, перед которым домашний разрыв прикрывался наружным согласием между супругами. Интересы у них оставались общими, а чувства становились независимыми; каждый пользовался свободой и щадил другого.

При таких условиях создавалась довольно сносная жизнь. Поутру муж с женой сходились за завтраком: «Здравствуйте!» Вечером за обедом: «Добрый вечер!» Пожатие руки, улыбка, банальный вопрос о здоровье, вот и все. А сердечные привязанности врозь: у супруга любовница, у супруги друг. И каждый из них относится снисходительно к выбору другого, с тактом и уступчивостью. Не лучше ли это, чем браниться, устраивать домашний ад, беспокоить поверенных, адвокатов, чего доброго, полицейских комиссаров, прибегая к бурным сценам или скандальным протоколам? Жизнь принимала опять мирное течение, благодаря взаимной терпимости; а неудавшееся счастье вознаграждалось повой любовью.

Мало-помалу испорченная примерами, которые были у нее перед глазами, убежденная красноречием Томье, Жаклина покатилась по наклонной плоскости податливого и уступчивого порока. Муж почти содействовал этому падению, видя в ее связи с приятелем гарантию собственной безопасности. И она полюбила Томье, но полюбила искренне, сильно, с твердым намерением принадлежать ему одному и не допускать, чтобы другая женщина отняла у нее любовника, как отняли у нее мужа. Она примирилась с присутствием у себя госпожи де Ретиф и терпела ее, как терпела предшественниц Валентины. Мало того, эта блондинка с прекрасными глазами и роскошным телом внушала Жаклине восхищение. Госпожа Леглиз находила только, что Этьен слишком много тратит на эту женщину, и боялась, чтобы та не завлекла его чересчур далеко.

Госпожа де Ретиф со своей стороны выказывала величайшую предупредительность к Жаклине, ухаживала за ней, как за подругой, и никогда не позволила бы сказать о жене Этьена что-нибудь дурное в своем присутствии. Одно время Томье вскружил ей голову, но это скоро прошло. Теперь их обращение отличалось милой короткостью, которая еще более усиливала приятность супружества вчетвером. Этот союз, такой симпатичный и безукоризненный, возбуждал всеобщий восторг. Веселую распущенность молодых людей, их безмятежный разврат чуть не возводили в образец светской мудрости. Но их доброе согласие существовало теперь только наружно, и такой опытный глаз, как у Томье, начинал различать трещины в этом храме счастья. Аппетиты госпожи де Ретиф не знали границ. Делая вид, что она не тратит ничего, роскошная блондинка прямо пожирала деньги. Опытный в денежных делах, Маршруа имел неосторожность заметить в присутствии Томье: «Ежегодное содержание дома обходится моей сестре в двести тысяч франков». Эти слова ужаснули Жана, который также знал толк в деньгах. Он испугался за Жаклину, так как Этьен при его образе жизни, вероятно, тратил не меньше и на свой дом. Кроме того, связь с госпожою де Ретиф принуждала его к лишним расходам, следовательно, ему приходилось тратить вдвое. Беспечный и легкомысленный Леглиз шел таким образом к верному разорению, которое должно было неминуемо отразиться и на его жене.

Томье не мог отнестись к этому равнодушно и осторожно предупредил Жаклину. Однако молодая женщина приняла неутешительные вести довольно хладнокровно. Конечно, они огорчили ее, но что же делать? Могла ли она упрекнуть Этьена? Он непременно сказал бы ей: «Разве я отказывался когда-нибудь исполнять ваши желания? Разве у вас нет денег на покупку нарядов? Разве вы лишены роскоши и комфорта? Нет. Ну, в таком случае не спешите пугаться. Предоставьте мне вести денежные счеты и не пророчьте беды, которую я считаю невероятной».

Тем не менее, госпожа Леглиз стала смотреть в оба и в особенности наблюдать за Томье. Ей показалось, что его предостережения совпали с некоторым охлаждением. Поэтому ухаживание Жана за мадемуазель Превенкьер было тотчас подмечено Жаклиной.

В тот вечер в кабинете ресторана с окном, выходившим на Елисейские поля, освещенные разноцветными фонариками кафе-концертов, супруги Леглиз обедали со своей компанией. Здесь беспрерывный праздник этих кутил распускался в красоте и изяществе женщин и в несколько вялом веселье мужчин. То было расслабляющее и сознательное напряжение удовольствия, которое обратилось в такую же необходимость, как укол морфиномана, как привычный яд для алкоголика. Они веселились, смеялись, старались забыться, чтобы находить жизнь прекрасной, а свою участь завидной, чтобы не поддаться гложущей тоске, витавшей над ними. Еще одно усилие, и улыбка превратилась бы в гримасу, радость – в мучительную судорогу, а пресыщение подошло бы к горлу, вызывая чувство жестокой тошноты. Но до времени они веселились.

Комната сияла огнями, отражавшимися в обнаженных женских плечах, Из концертного зала доносились звуки медных инструментов и удары турецкого барабана, аккомпанировавшие голосам певиц. Превенкьер первый раз присоединился к знаменитой «ватаге». Он был новым гостем и самым важным. Банкир угощал своих новых знакомых и, судя по цветочному убранству столов, как и по изысканному меню, обнаруживал царскую щедрость.

Он сидел между Жаклиной и госпожою де Рово, а против него поместились госпожа де Ретиф и госпожа Варгас. Этьен любезничал с госпожою Тонелэ, тогда как полковник и Томье разговаривали между собою вполголоса, по-видимому, не слушая острот коварного Машруа, который избрал своей мишенью фотографа-любителя. Что же касается Варгаса, то он, по привычке, обедал врозь со своей женой. Они решительно не ладили ни в чем, но тщательно соблюдали общие интересы. Супруги мирились с браком, не уважая ни единого из его обязательств, и терпели супружеский союз, лишь бы от них не требовали совместной жизни.

Варгас отлично знал, что его супруга благоволит к Равиньяну. Однако он щадил советника, потому что в финансовых делах нельзя отрекаться от столкновения с правосудием, а в такой передряге короткость с членом суда дело нелишнее. Заручившись подобной протекцией, можно не бояться исправительной полиции. Что касается до молодого Берн штейна, то он расцветал под взглядом госпожи де Рово, которая сидела, как-то подозрительно скривившись; очевидно, ее ножка под столом подавала сигналы любовнику.

Госпожа де Ретиф была молчалива, но ее глаза говорили, и с самого начала обеда она кидала на Превенкьера многозначительные взгляды. Однако он, по-видимому, нисколько не был ими взволнован. Его речь лилась плавно, отличалась необыкновенной ясностью. Этот человек усвоил английские привычки, и четыре года, проведенные им в Африке, как будто совершенно преобразили его нравственный облик, не исключая даже и темперамента. Люди, близко знавшие Превенкьера до отъезда, как Кретьен и Тузар, не узнавали его, точно бывшего приятеля им подменили.

– Удивительно, – говорил полковник, – чтоб человек мог так всецело примениться к новой среде, как сделал это наш друг. В былое время я знавал добродушного Превенкьера, который жил весело и не утратил еще всех жизненных иллюзий. Теперь же я нахожу перед собой Превенкьера практика, утилитариста, пресыщенного любовью и прямо-таки резкого, как шеффильдский нож. Неужели он тот же самый?

– Да, полковник, тот же самый, но с прибавкой четырех лет разочарования, борьбы и размышлений в виде своего актива. Превенкьер, которого вы знавали, был наивный субъект, веривший в добро, великодушие и добродетель, а теперешний не верит ни во что, кроме своей пользы, вот и все.

– О, о! – закричали вокруг стола.

Африканец обвел сидевших своими холодными глазами, как будто заглядывая в совесть и изменчивая честность пирующих с ним людей. Потом он принялся хохотать.

– Я спрашиваю себя, почему вы протестуете, господа? Ведь вы думаете совершенно, как я, но только не сознаетесь в этом ради приличия. Все вы, собравшиеся тут, – свободные умы, твердо решились брать от жизни только одно хорошее и отбрасывать все, что она доставляет дурного. И так вы намерены поступать до тех пор, пока для вас это будет возможно, то есть до тех пор, пока вы останетесь молодыми, красивыми, богатыми. Не могу сказать вам, чтобы вы были неправы. Ведь что такое наша жизнь, как не придуманная нами иллюзия счастья? Однако, вглядевшись поближе, человек теряет и эту иллюзию, а суетится лишь ради того, чтобы избежать скуки, этой язвы пустых душ и бича незанятых умов. Нашу суету принято называть удовольствием. Пока вам удастся убедить самих себя, что это удовольствие лучше спокойствия и размышления, все пойдет прекрасно, и вы будете последовательны относительно самих себя. Кроме того, поневоле надо думать, что вы правы, потому что каждый завидует вам и при виде вас заурядные мужчины и масса женщин восклицают: «Вот счастливцы!» Все на этом свете относительно, и, если вас считают счастливыми, значит, вы счастливы.

– Если б я был уверен, что господин Превенкьер не смеется над нами, – возразил Томье, – его рассуждение удовлетворило бы меня в достаточной степени. Если не требовать невозможного, то нашу участь действительно нельзя назвать плохою. Мы не скучаем, а это представляет громадную важность. С другой стороны, несомненно, что с гуманитарной точки зрения нам недостает немного полезности, но доказано ли, что мы существуем на этой земле для чего-нибудь иного, кроме того, чтоб быть полезным самим себе?

– Вот маленькая, далеко не банальная, теория эгоизма! – заявил, смеясь, советник Равиньян.

– Как, – подхватил молодой Бернштейн, причем румяные щеки этого хорошенького семита надулись с досады, – по вашим словам, мы не годны ни к чему в человеческом обществе? Но кто же его поддерживает и дает средства к жизни, расточая деньги, как не мы? Неужели бросать по сто, по двести тысяч франков ежегодно в кассу торговцев предметами роскоши значит быть бесполезным. А каждая вот из этих дам, надевая нарядное платье, украшая себя драгоценностями, разве не даст куска хлеба всем работникам, которые доставляют шелк, кружева и золотые украшения? Ведь это чистая выдумка воображать, будто бы люди, живущие лишь для того, чтобы тратить деньги, как мы, полезны только самим себе. Упраздните-ка их, тогда вы увидите, во что обратится общество! В действительности-то они только и полезны, и вот, когда, например, я отваливаю четыре тысячи франков каретнику за новое купе или шесть тысяч торговцу лошадьми за роскошную упряжку, то, по-моему, оказываю услугу обществу нисколько не меньше, чем если б я судил людей, как делает Равиньян, строил мосты, по примеру Кретьена, или ковал золото, подобно Леглизу. Это я даю жить обществу, понимаете ли вы? Я, Бернштейн, которого называют грязным жидом. И если б мы не кидали так много денег в обращение, я и мне подобные, все остановилось бы, и тогда прощай изящная промышленность, симпатичные цехи и веселая коммерция.

– Браво, браво! Он говорит правду, я должна его поцеловать! – закричала госпожа Варгас. Среди восклицаний и хохота она тут же расцеловала в обе щеки юного Бернштейна.

– Превосходно, Берн, ай да триумф! – подхватил Томье. – И ты можешь сказать, что это досталось тебе за твои деньги.

Между тем госпожа де Ретиф не теряла времени. Уже целый час ее позы, взгляды, улыбки предназначались одному Превенкьеру. Когда он говорил, она точно упивалась его словами, а когда умолкал, переставала интересоваться разговором, как будто всего сказанного остальными не стоило и слушать. В этот вечер Валентина была чудно хороша. Корсаж с низким четырехугольным вырезом обрамлял ее белую упругую грудь. Изящная белокурая голова поддерживалась полной шейкой, посадка которой обличала силу. Зеленовато-голубые глаза красавицы задорно блестели под темною дугою бровей. И она ела грациозно и ловко, щеголяя руками императрицы, которые были унизаны драгоценными кольцами.