— Сесиль, что вы тут делаете?

Свет фонаря, который падает на нас, прямо сверху, но кажется смешанным с темнотой, как свет луны, оставляет несколько теневых углублений на лице Сесиль. Уже какую-то преображенную Сесиль я спрашиваю:

— Что вы тут делаете?

Она смотрит в сторону, словно хочет бежать. Потом смотрит мне в лицо двумя большими черными дырами вместо глаз, и ее губы шевелятся движением, которое бледный свет сверху делает необычайным.

— Оставьте меня. Мне ничего не нужно от вас.

— Сесиль, я вас умоляю. Вернитесь со мной… и обещайте мне… но сперва вернитесь.

— Нет.

— Что с вами?

— Ничего. Оставьте меня. Мне ничего ни от кого не нужно.

— Я вас умоляю, милая Сесиль!

— Зачем вы меня преследуете даже здесь? Вам нет дела до меня. Вы получили, что вам надо? Чего же еще?

— Как я получила, что мне надо?

— Я вам больше не нужна теперь? Так что вам за дело, если я делаю, что хочу?

— Вы сами не знаете, что говорите, Сесиль. Пойдемте со мной.

— Я отлично знаю, что говорю. Я не сумасшедшая. Никто не может мне помешать сделать то, что я решила. Впрочем, кому это мешает?

— О! А ваши родители? А мы все?

— Ха! Мне пора подумать о себе.

— Сесиль, милая Сесиль!

— Скажите мне… Мне бы хотелось знать одно… Я не даю себе хорошенько отчета. Как вы думаете, Март очень страдает?

— Очень страдает?

— Да, из-за всей этой истории?

— Но…

— Маленькая дрянь! Она способна найти увертки, чтобы не страдать. Вы видите, я становлюсь грубой. Ага! Вы не знали меня такой.

— Вы меня пугаете, Сесиль.

— Во всяком случае, вы не можете пожаловаться на меня. Конечно, вы не выказывали мне чрезмерной симпатии. Но меня не любят. Это известно.

— Откуда вы это взяли, Сесиль? Я вас очень люблю.

— Правда, вы побежали за мной, чтобы узнать, что со мной стало. Это уже чего-нибудь да стоит. Все-таки вы одна подумали об этом. А? Маленькая дрянь и с места не двинулась. Она смакует свой кофе. А ваш Пьер Февр? Ха, ха!

— Замолчите! Вам не стыдно так говорить?

— Это верно. Замолчим… Вот и мой поезд. Уходите прочь! У вас нет охоты очутиться под ним вместе со мной? Ну, так уходите прочь! Уходите прочь, говорю вам!

Я видела, как в конце линии возник огонь, совсем еще маленький, но который только благодаря тому, что двигался, становился огромнее всех стоящих фонарей — как снаряд, пущенный прямо на нас нижним краем неба.

И шум, сопровождавший его, едва уловимый ухом, казался разуму не менее грозным, чем непрерывный гром, отягощающий августовские ночи.

Тогда я вцепилась в Сесиль, я оттянула ее назад, мне удалось прижать ее к фонарю. И, не разбирая, режет ли ей спину угол столба или нет, я ухватилась руками за две железных полосы, раздавливая тело Сесиль между своей грудью и столбом.

Она выбивалась, она силилась отстранить мою грудь обеими руками, а серо-зеленые глаза с какой-то отчаянной быстротой метали в меня ненавистью.

Поезд грохотал. Так как я стояла к нему спиной, то не могла представить себе, что он мчится не на нас, прямо на нас. Я не могла поверить, что ему удастся остаться на рельсах, что маленького выступа рельс достаточно, чтобы отклонить на полметра его страшную массу. Я чувствовала, как он ломает мне хребет, как вырывает с корнем нас и нашу слабую опору, словно травинку. Но в этой телесной панике мои пальцы только яростнее сжимались вокруг полос.

Потом, в бурном дыхании, в бурном содрогании земли, паровоз, словно дом, багровый свет очага, огни, громыхание вагонов — и мысль, что каждая дверца именно та, которая нас снесет.

Сесиль плюнула мне в лицо.

Наконец, прошел багажный вагон, волоча за собой красный огонь; и шум поезда вдруг превратился в завывание, печальное, как смерть, но убегающее и безвредное.

Я отпустила Сесиль. Я стерла плевок с лица. Я заплакала. Сесиль взяла меня за руки, сжала их, поднесла к своим губам. Мои руки болели.

Сесиль выпустила их.

— О, это не из благодарности! — сказала она мне.

Я, в свою очередь, взяла ее за руки.

— Вы должны мне обещать, что больше не повторите этого.

Она посмотрела на мои глаза, мокрые от слез.

— Хорошо. Обещаю.

— Обещаете? Наверно?

— Да… Обещаю, наверно.

Потом я сказала ей:

— Что это был за поезд? Я такого не знаю.

— Да, потому что вы никогда здесь не проходили в это время. Это — 14-й. Это только ускоренный. Но он хорошо идет.

— Ну, теперь вернемся, и живо. Что думают там?

Мы начали переход через пути. Сесиль осторожно вела меня.

Она сказала мне:

— Мы тихонько подымемся ко мне в комнату. Вы немного помочите себе глаза. Мне, пожалуй, тоже надо поправить прическу.

Мы с большими предосторожностями вошли в дом, поднялись по лестнице, стараясь, чтобы ступени не скрипели. Раза два мои башмаки хрустнули, и Сесиль посмотрела на меня с улыбкой.

Ее комната была очень похожа на комнату Март.

Пока мы приводили себя в порядок, Сесиль сказала мне:

— Вам не кажется, что после этого можно стать немного друзьями?

Ее лицо никогда еще не казалось мне таким молодым, таким лишенным жесткости.

— Дайте я вас все-таки поцелую, Сесиль.

Она охотно подчинилась этому. Она сказала мне на ухо:

— Теперь мы квиты, не правда ли?

* * *

Мы вернулись к остальным, которые уже встали из-за стола и собирались перейти в гостиную.

— А, вот и вы! — сказал папаша Барбленэ. — Мы уже начали беспокоиться. Ничего серьезного?

— Мадмуазель Люсьена почувствовала себя не совсем хорошо, — сказала Сесиль. — Я повела ее подышать свежим воздухом вокруг дома. Потом она на минутку прилегла у меня в комнате.

Пьер смотрел на нас с тем же выражением, которое было у него в вечер нашей встречи с Сесиль, когда он читал название улицы Сен-Блэз.

Г-жа Барбленэ тоже посмотрела на нас, но с видом, который говорил, что она хоть и не верит нам, но не вмешивается в наши маленькие секреты. А Март, мне кажется, восприняла только то, что я гуляла с Сесиль и сопровождала ее в ее комнату, и это укололо ее в сердце.

Сесиль продолжала:

— Отец, вам не кажется, что перед тем, как перейти в гостиную и ввиду «событий», — она не могла удержаться, чтобы не подчеркнуть этого слова тенью усмешки, — вам бы следовало откупорить бутылку шампанского, того, что вы выписали в прошлом году?

— Это великолепная мысль, — сказал папаша Барбленэ, всегда готовый похвастать запасами своего погреба. — Надо послать служанку.

— Но, папа, пошлите лучше Март. Служанка и без того занята, ей надо подавать кофе в гостиную. Март отлично сумеет найти. И потом, это доставит ей удовольствие. Не правда ли, Март?

Март не возражала, но, вставая, посмотрела на меня с легким упреком, как будто я соучаствовала в словах ее сестры.

Прежде чем она вышла за дверь, Сесиль еще успела сказать:

— Март будет так приятно самой принести шампанское, которое мы будем пить… в честь скорой помолвки мадмуазель Люсьены и нашего кузена Пьера… Ведь это как будто так, не правда ли?

Детская любовь

(Люди доброй воли–3)

I. На кровлях училища

— Пройдем здесь. Не знаю, лучшая ли это дорога. Но это дорога.

— Мы не свернем себе шеи?

— Нет. На памяти каймана еще не было, кажется, такого случая. По-видимому, нас хранит небо. Тем более, что многие студенты Училища — робкие провинциалы, каков и я, а совсем не акробаты. Я уже говорил тебе, что верю в бога Вольтера и Виктора Гюго? Окно открыть чертовски трудно. Деист, вот именно. Иначе говоря, самый презренный человеческий тип в глазах наших скуфей. Недалеко отсюда я заметил чердак, тщательно запертый на ключ, где Горшок лежит на складе классиков. Туда, вероятно, нетрудно пробраться через окно. Я это расследую.

— Скажи ты мне, — спросил Жерфаньон, — ты ведь избрал себе специальностью грамматику…

— Я?

И Коле сделал протестующий жест, от которого торжественно приподнялась пола его накидки.

— Однако…

— Не теряйся в догадках. Я выбрал грамматику, потому что экзамен на право преподавания грамматики считается самым легким. Если бы существовала, как специальность, азбука, я выбрал бы азбуку.

— Словом, посколько ты грамматик, не коробит ли тебя то, что «Горшок» на жаргоне Училища означает два понятия, как никак довольно разнородные?

— Даже три. Да, прием пищи в частности; еду вообще; и эконома, оттого что среди прочих подозрительных операций он наблюдает за едой.

— Не огорчает ли тебя такая бедность словаря?

— Говорят, есть односложное китайское слово, которое, по усмотрению, означает вечернюю звезду, реку, текущую по семнадцатой провинции, сборщика податей и первые регулы девочки. И это продолжается три тысячи лет. Видишь, какой широкий желоб. Замечу, что вчера я здесь уже ходил. И если сюда возвращаюсь, то, значит, опасность практически ничтожна. Я унаследовал от предков страх перед опасностью.

— Накидка тебя не стесняет?

— Нет. Ну что? Хорошее упражнение? Дай руку, я тебя подтяну немного. А сам уцеплюсь за этот фронтон. Накидку я захватил потому, что наверху холодно. Я подвержен простуде. «Идет зима на нас, убийца бедняков». Не пугайся. Только это я и способен процитировать из современной поэзии, да еще три или четыре строки Эредиа. «Как стая кречетов от груды костяков…»[4] И трюк с концовкой: «Окровавленный вождь».[5] Я заметил, что этим можно обойтись при всех житейских обстоятельствах. Разве не вынырнули мы только что из этой мансарды «как стая кречетов»? Точь-в-точь. А Сидр на коньке кровли, на фоне красного ноябрьского неба, будь у тебя потребность уподобить его чему-нибудь, разве не сошел бы за «окровавленного вождя»? Это всегда подходит.

Коле осторожно шагал по самому желобу. Через каждые три шага слева от него оказывался выступ мансарды. Он этим пользовался, чтобы набраться равновесия. От одной мансарды до другой время несколько замедляло для него свое течение. Руки под накидкой совершали украдкой движения балансира.

— Не правда ли, это ничуть не страшно?

Жерфаньон, когда-то резвившийся на крышах своей деревни, карабкавшийся в расселинах фонолита, босиком бегавший по краям обрывов, по козьим тропинкам, только на миг оробел перед этим парижским кровельным желобом. К тому же кровли Ушлища были не столько опасны, сколько величественны. Прежде, чем увидеть панораму Парижа, взоры измеряли в его внутреннем просторе четырехугольник зданий. Утвердившись ногами в желобе, можно было любоваться благородными вереницами мансард, симметрией труб. Виден был внизу глубокий двор, чуть ли не царственно обширный, с круглым бассейном и тощей зеленью. Ветер, которого не знают люди на тротуарах, прохватывает тебя ниже плеч. Не столько по силе отличается ветер, дующий над городом, от носящегося по улицам ветра, сколько по способности своей объять человека со всех сторон и вплотную.

Но эти внушительные кровли, круто обрываясь в иных местах, отталкивая в первый миг пешехода, как несообразность, казались приспособленными для прогулок посредством тайных ухищрений. Его ждали в конце желоба, на углу здания, легко вися на скате крыши, ступеньки из дырчатого металла плотнее чугуна. Нужно было только подняться по ним, чтобы очутиться на самом коньке, на узкой, вдоль всего здания тянувшейся площадке, шириною около фута, пересеченной выступами тонких балок. Этот путь, веселый и рискованный, как мостик, переброшенный через поток, возбуждал душу, радовал ее, подобно высоким террасам, но не разрешал телу непринужденных поз и свободы движения. Явной опасности — никакой. Даже ловкости ничуть не требовалось. Но неловкий шаг был совершенно недопустим. Ни в малой мере не угрожая вам, крутизна и бездна настойчиво вас провожали, как те звери, которые в иных странах, по рассказам, следуют за всадником, не нападая на него, а только поджидая мгновения, когда споткнется его конь. Надо было держать крепко в узде свои мышцы, натянув поводья. Для хилых, для стариков, для нервных женщин — гулянье неподходящее, ни даже для философа Паскаля, у которого закружилась голова на доске между двумя башнями Нотр-Дам. Словом, место дерзости и молодости. Хорошая также прогулка для честолюбивых мечтателей.

— Хочешь леденец «Вальда»? — спросил Коле. — Надо избегать воспаления горла. Вальду можно представлять себе, как одетую в белое жрицу, извлекающую сок из омелы. Или как русскую студентку, вернее, румынскую. Кстати, предупреждаю тебя, на лекциях в Сорбонне берегись румынских студенток. Они стадами прибегают во Францию на ловлю женихов. «Как стая кречетов». Аппетит их удовлетворяется даже студентом Сорбонны — это для них уже лакомый кусок. Но на студента Нормального училища они смотрят как на роскошную добычу. Я лично — мясо вымоченное, я ничем не рискую. Но простецы вроде тебя… Дело не обойдется без жертв. Бедные французские семьи! Проходя здесь, обопрись на трубу, если боишься. От свежести этих леденцов я пьянею. Вероятно, так человек становится опиоманом. Несколько лет подряд я увлекался лакричными лепешками. Ужас! С утра до вечера шла слюна, была отрыжка. Желудок у меня был, знаешь, как эти чаны, в которых варят гудрон при ремонте тротуаров. Впрочем, ты не знаком с парижской цивилизацией. В Лионе разве научились пользоваться гудроном для тротуаров? Едва ли. А что касается твоего Пюи-ан-Велэ, то я представляю себе крупные булыжники, лужи посреди улиц; и шаги сторожа гулко звучат после тушения огней… Видишь эту башню?