Она делала мало ошибок, и эти ошибки были только намечены. Едва успевала я их заметить, как они тонули среди верных нот. Я не замечала признаков усилия. Она была очень внимательна, но без напряжения, чувствовала почти полное отсутствие сопротивления. Она не противилась ни нотной странице, стоящей перед ней, ни увлечению, которое передавалось ей от меня. Я удивлялась в ней не столько умению в собственном смысле, не столько положительным данным, сколько какой-то нейтральности. Возможно, думала я, наблюдая за ней, что наше тело само по себе способно на чудеса. Но мы начинаем с того, что съеживаемся, и нам нужны целые месяцы только на то, чтобы распрямиться.

Время от времени она улыбалась мне. Я находила ее почти что слишком покорной. Существо, которое сопротивляется, доставляет нам столько родов удовлетворения; оно дает нам возможность действовать наступательно, а это менее утомляет, чем ровная мягкость; оно побуждает нас к действию и доставляет нам удовольствие восторжествовать над ним. Но прежде всего оно не позволяет нам слиться с ним; оно помогает нам ощущать себя отдельными и отличными, оно дает нам почувствовать наши границы.

Я смотрела на ее руки, бегающие по клавишам, и мне все время казалось, что они слишком близко от моих. В отношении других учениц мне в голову не приходило такое наблюдение. Между Март и мной близость возросла скорее, чем симпатия.

Со старшей, Сесиль, мне стало легко. Она положила на клавиши тоже довольно тонкие, но сухие и слегка дрожащие руки. Розовато-желтая кожа покрывала контуры тела и выпуклости суставов, не утаивая их. Словно предчувствовались пергаментные руки старухи, какими они будут через много лет.

Пальцы колебались над клавишами, потом внезапно решались. За это короткое время мысль успевала много поработать, прежде чем решить, что надо сделать. Глаза, с почти испуганной торопливостью, успевали перебежать от страницы, полной точных приказаний, к рукам, путающимся, как слепцы, не без того, чтобы время от времени бросить взгляд в мою сторону, я же, вероятно, пользовалась этим совсем особым положением, чтоб насыщаться общим чувством превосходства.

Когда она кончила, я, конечно, ничем не подчеркнула неравенство, так быстро сказавшееся между сестрами. Я даже пошла на несправедливость. Я отметила ошибки старшей, как будто они были свойственны обеим, и мое единственное личное замечание относилось к младшей, которую я просила играть с большей силой.

Затем я сказала, чтоб они сыграли вместе. Я сидела за их спиной. Младшая играла высокую партию. Я рассчитывала на то, что она будет до некоторой степени руководить сестрой. К тому же ошибки старшей были бы еще слышнее на высоких нотах, а от этого страдало бы ее самолюбие.

Упражнение заключалось в цепи гамм, связанных между собой элементарными модуляциями, которые повторялись периодически. Правильная игра вызывала бы совершенно механический ряд звуков, такой же неинтересный, как шум вращающейся пилы или швейной машины. Я бы скоро перестала его слышать. Но то, что исходило из рояля Барбленэ, рисовалось в воздухе совсем особо. Я закрыла глаза, чтобы лучше воспринять это. Высокие ноты мягко возникали одна за другой, то медленнее, то скорее, но без прихотливых перебоев, напоминая дыхание спящего существа. Они казались спокойными и в то же время рассеянными, равнодушными и нежными. Они пленяли какой-то присущей им грацией и раздражали отсутствием всякой ценности. Низкие ноты следовали друг за другом, как шаги по темной лестнице: оступь, остановка, нога дважды задевает ту же ступень, потом два, три шага, как будто решительных, удачных, внушающих надежду, что темп, наконец, найден и злоключение кончилось, потом опять спотычка. Во всем этом униженность, гнев, презрение к самому себе, желание бросить все; но вместе с тем угрюмое мужество, нежелание признавать себя побежденным, биение довольно сильной жизни.

Но самым любопытным было то, как обе игры согласовались между собой, относились друг к другу. Почти всегда низкие ноты немного запаздывали. Но с недовольной торопливостью они бросились догонять высокие ноты, они кидались на них, и высокие ноты словно покорялись, сжимались, уходили в землю. Когда старшая играла неверно, что случалось почти на каждом такте, младшая не только не усиливала звука, чтобы дать перевес верной ноте, не спешила его ослабить.

В сущности, которая же из двух сестер, спрашивала я себя, ведет другую, которая же из них господствует над другой? Младшая, не придавая тому особого значения, указывает скорость и вылавливает верные звуки. Старшая признает это и уступает, но не как покорившаяся, а скорее, как начальник, который присваивает себе инициативу своего подчиненного. В конце концов, что же получается из этого? Какую роль играет здесь мое присутствие? Я вмешиваюсь как можно меньше, и даже нельзя сказать, чтобы мне хотелось увидеть превосходство младшей. Несмотря на смутную симпатию к ней, я довольно охотно присутствую при том, как она подвергается своего рода ограблению. Я не люблю старшей, но энергия, которая изобилует в ее сухом теле и исходит из ее пальцев, довольно увлекательна. Если бы я распустилась, то мое сердце и, боюсь, мои уши в конце концов примирились бы с нелепым рядом фальшивых и исправленных нот, которые с силой производит старшая. Но существует страница печатных нот, господствующая над клавиатурой, господствующая над Сесиль и Март, и ее не могут исказить глядящие на нее глаза. И в моем рассудке имеется свидетель, который чувствует себя обязанным соглашаться с этой страницей. Младшая теряется между этим двойственным одобрением. И хотя она видит возвращение ошибки, которую ее сестра сделала тремя строками выше, и хотя у нее нет никакого желания противиться этому, она не доходит до того, чтоб украсить диезом скромно предлагаемое ею «ре».

Окончив упражнение, сестры повернулись ко мне. Я лишилась удобного положения за их спиною.

Теперь мне приходится выдерживать их лица, их взгляды. Настала моя очередь говорить языком, который кажется более прямым, чем язык восходящих и нисходящих гамм, но, может быть, не менее таинственен.

Сестры стараются меня понять с таким усердием, которого не стоит то, что я говорю. Из-за нескольких замечаний по поводу постановки большого пальца — напряженные лица, глаза, спрашивающие меня о слишком многом.

* * *

Г. Барбленэ появился в конце урока. Его добродушие, его смех, рукопожатие, которым он обменялся со мной, — все это дало мне вдруг почувствовать, как далека была я тогда от радости, от простой сердечности, все это сделало для меня такой осязаемой скуку гостиной, где мы находились, и часа, который я только что прожила.

Он захотел проводить меня, как накануне. Но в то время, как накануне, пересекая рельсы, мы говорили только о мелких событиях нашего пути, я увидела, что на этот раз ему хочется завязать настоящий разговор.

— Так, значит, вы довольны моими дочерьми?

— Очень довольна.

— Вы думаете, что добьетесь чего-нибудь с ними?

— Ну конечно.

Тут мне пришло в голову, что г. Барбленэ сомневается в пользе моих уроков музыки, особенно в таком большом количестве. И, не преувеличивая значения г. Барбленэ в доме, я усмотрела здесь опасный росток, который необходимо было удалить. Я произнесла несколько фраз, целью которых было освежить чувства г. Барбленэ по отношению к музыке и дать ему предвкусить удовольствие иметь когда-нибудь двух дочерей — музыкантш.

В то же время горячим порывом во мне поднимался внутренний упрек, который понуждал меня быть красноречивой. Я сердилась на себя за то, что по окончании первого урока ощутила некоторую грусть.

Я живо подумала, что после обеда увижу Мари Лемиез, что мы будем беседовать при слабом освещении, со взрывами веселости, а что тем временем разговор, подобный происходящему, входит в ежедневную работу, которой здоровая душа не избегает.

Тут я заметила, что ошиблась относительно задней мысли г. Барбленэ. Что таковая у него была, явствовало с несомненностью, ибо, заметив, что мы почти дошли, он будто бы вспомнил, что на Вокзальном бульваре ему надо купить не то табак, не то спички, и предложил проводить меня дотуда.

— Вы знаете, — спросил он, — что моей старшей, Сесиль, девятнадцать лет, а Март — семнадцать с половиной? Между ними небольшая разница в летах.

— Как случилось, что они только теперь принимаются за музыку?

— Я сам удивляюсь. Прежде мать сама немного обучала их сольфеджио. Потом, несколько лет тому назад, они два-три месяца брали уроки у преподавателя, который захворал и уехал.

— И они сами решили возобновить занятия?

— Ах, если нужно, они стали бы изучать китайский язык!

Его восклицание меня удивило. Ему очень хотелось сказать мне больше, я искала какую-нибудь фразу, которая, не будучи слишком нескромной, могла бы ему помочь. Но ничего не находила, и он продолжал:

— Во всяком случае, я очень доволен, что вы с нами. Знаете, у меня своя работа. Жена моя — женщина с головой. Мне не приходится волноваться. В домашних делах я могу на нее положиться. Но с матерью молодые девушки чувствуют себя не так свободно, как с особой своих лет… Когда вы лучше их узнаете, вы будете мне высказывать свое мнение время от времени.

Мы проходили мимо табачного магазина, а так как г. Барбленэ затруднялся продолжать разговор о том, о чем он думал, то он вовремя вспомнил о покупке, которую собирался сделать.

В свете магазина мы расстались. Лицо г. Барбленэ ясно вырисовалось предо мной: внезапно его черты представились моим глазам с большой силой. И сейчас, когда я вызываю его в памяти, я прежде всего вижу его в свете этого магазина и одновременно ощущаю рукопожатие при нашем расставании.

Его руки были только снаружи руками чиновника. Внутри они оставались руками крестьянина или рабочего. Еще глубже, в древнем строении тела, притаилось и уснуло что-то более сильное, чем равномерное усилие работника.

В его рукопожатии чувствовалось как бы несколько пластов, доля гладкой мягкости, потом крепость и грубость, а в глубине — чересчур порывистое сжатие, которое не беспокоило, настолько чувствовалось, что оно лишено последствий и значения.

В остальном г. Барбленэ походил на старого галла, как их изображают на картинках, но с ослаблением всех характерных черт. Меньший рост, верх лба сжатый, усы густые, но средней длины, в глазах не смелость, а только удивленная искренность. Слуга из той же породы, что и вожди.

* * *

До города мне предстоит еще довольно длинный путь, скучный из-за темноты. В таких случаях хорошо иметь ряд последовательных мыслей.

К тому же я достигла той первой точки нервного возбуждения, когда беспечное мечтание становится уже невозможным. Я ощущала необходимость относиться к себе, как к собеседнику, обращаться к самой себе с ясными и определенными фразами, требовать от себя точных ответов, убеждать себя с помощью дельных доводов, что я с самой собой согласна.

Поэтому я радовалась тому, что уношу с собой две темы для обсуждения, которые должны занять меня, по крайней мере, до условленных улиц центра и от которых почти наверное еще останется много нетронутого до вечерней беседы с Мари Лемиез.

И так как я принадлежу к той категории детей, которые из двух пирожных оставляют лучшее напоследок, я довольствовалась тем, что любовалась наиболее интересной из моих двух тем, не начиная с нее.

Последних слов папаши Барбленэ, его недомолвок, подробностей семейной жизни, которые могли под ними скрываться, всего этого было достаточно, чтобы заполнить и осветить не один только Вокзальный бульвар. Я представляла себе, какой чудесный разговор предстоит нам с Мари. Вдвоем в ее комнате, друг против друга, с чашками чая между нами; удовольствие сопоставлять наши сведения и наши предложения; остроты, смех, немного таинственности, чудесный оттенок разведки, приятное щекотание, которое производят в мозгу гипотезы и предсказания.

Поэтому я приступила к другой теме, которая блестела у меня в голове так же отчетливо, как название фильма или заглавие научного труда в окне книжного магазина.

О степени сходства между сестрами Барбленэ и их родителями.

По правде сказать, я сейчас же усмотрела выводы. Но Вокзальный бульвар был длинный. Я отодвинула свои выводы на конец бульвара, в зарево последнего фонаря.

Сперва отец. Что от него находим мы в Сесиль? Некоторую жестокость? Может быть. Но с тем условием, чтобы не слишком точно ее определять. Ибо отец потерт, а дочь нет. Отцу не хватает воли и властности. Если же я говорю о жестокости по поводу дочери, то имею в виду ее волю, которая кажется мне твердой, упорной.

А младшая? Чем похожа на отца она? Я нахожу только отличия. Впрочем, я преувеличиваю. В Март есть слабость, доверчивость, простодушие, может быть, также беззаботность, способность «думать о другом», которая уже имеется в наивных глазах отца. Да, это возможно.