После этих вечерних свиданий в Гаврском пассаже мы часто направлялись к ее дому. Но в конце концов начали выбирать самые прямые, главные пути — по улице Шатоден, по улице Лафайэта, не выискивая обходных путей, не принимая мер предосторожности.

— И вы никому не попадались на глаза?

— Попадались. Товарищам по лицею. Но, повторяю, у нас совсем не было того вида, опасливого и в то же время нахального, того взгляда уличного разносчика, посматривающего, нет ли вблизи полиции, по которому узнаются парочки школьников и школьниц. Товарищ думал: «А я и не знал, что у Жалэза есть сестра. Да и прехорошенькая». Другие встречи были бы опасны только при повторности. В том, что я прошел часть пути с подругой детства, случайно мне, быть может, повстречавшейся, я мог бы оправдаться легко. Что же до г-жи Сижо, то у нее были другие заботы. Пусть бы ей даже донесли на меня, она бы, я думаю, не решилась придать этому большое значение.

Всего этого мы не рассчитывали. И мы, конечно, совсем не хотели, чтобы нас видели вместе, не столько из боязни последствий, сколько из уважения к нашей тайне. Так, мне кажется, ведут себя многие любовники. Не всегда они прячутся из страха. В любви есть бескорыстная потребность тайны. Таким образом, в том, что мы забыли про осторожность, не было ничего предумышленного, ничего вызывающего. Просто мы привыкли к парижской бесконечности и безымянности. Это необыкновенно сладостное чувство, которое тебе еще не может быть знакомо. Нет. К нему еще примешивается у тебя слишком сильное чувство оторванности от родных мест. Ты, разумеется, чуешь эту безымянность, но еще не сроднился с нею. Нет у тебя такого ощущения, словно она тебе преданно сопутствует, покровительствует, утешает тебя, куда бы ты ни шел. Двое детей, о которых я тебе рассказываю, ощущали ее именно так. Нигде не покидал их этот необъятный спутник. И так же, как уже не могло на них повеять одиночеством от какого-нибудь безлюдного уголка в Рельи, толпа на улице Сен-Лазар или Лафайэта, в двух шагах от их дома, сохраняла в их глазах какой-то неустранимо анонимный характер. Им не казалось, что в таком-то месте их легче узнать, чем в другом. Я бы сказал, что мы перестали во время этих долгих прогулок сознавать себя кем-то… Да… да… Я уверен, что ты поймешь меня… Провинциал, попадая в Париж и бродя по улицам, испытывает вдруг облегчение от того, что он уже не есть господин такой-то, за каждым шагом которого следят, о котором говорят: «Почему он идет сегодня по левому тротуару? Почему он в визитке?» Но для него это только каникулы. И это сознание быстро утомило бы его. Вот этот первый этап ты уже прошел. Но ты еще не мог достигнуть того состояния безопасности, блаженной бесхозяйности, в котором мы находились. Я думаю, что ощущал некоторые вещи живее, чем Элен; что наша любовь доставляла мне более острые наслаждения, а подчас и страдания. Но Элен мне бесспорно помогала своим естественным душевным спокойствием. Ты не представляешь себе, какой у нее был привлекательный вид, когда мы шли по такой вот улице в эти же часы дня, — такой удовлетворенный вид, выражавший такое полное самоотречение, такое доверие к несшему нас потоку. Человек всегда возвращается к одним и тем же образам. Во время нашей первой прогулки я говорил тебе о «хорошем пловце». Бывал ты на морском побережьи? Нет? Посмотрел бы ты там на детей, которые научились плавать совсем маленькими и очаровательно умеют давать себя долго нести, качать воде. Можно подумать, что они спят на ней, головой склонившись на согнутую руку.

Я никогда не спрашивал ее, любит ли она Париж. Она бы не поняла моего вопроса. Мы были слишком непосредственны для таких мыслей. Но теперь я думаю о моей красивой маленькой подруге, мастерице плавать, так хорошо обучившей меня дремать на волне… В общем, я поступил, с нею неблагодарно.

— Неблагодарно? Как же так?

— Я хочу сказать — впоследствии. Я ее почти забыл. Это ужасно. Когда вдруг начинаешь размышлять об этой предательской слабости памяти, сердце расплавляется в отчаянии, внезапно выступающем из берегов частного случая, разливающемся до пределов… Можно почувствовать отвращение к самой жизни.

— Но ты ведь видишь, что не забыл ее.

— Нет. Я забыл. Но Бергсон прав. Есть в нас какой-то мир, не забывающий ничего. Моя маленькая Элен… Где ты в этот миг?

Жерфаньон немного помолчал, прежде чем спросить со всей возможной бережностью:

— С тех пор… ты совершенно потерял ее из виду?

Жалэз улыбнулся, не разжимая губ. Ответил:

— Именно так. Совершенно.

Они подошли к улице Тампль.

— Это произошло так, словно я, например, залюбовался на миг этой витриной, оглянулся — а тебя уж нет.

— Ты не преувеличиваешь?

— Я упрощаю…

Он кивнул головой в сторону магазинов на другом тротуаре.

— Видишь, там есть ряд магазинов шелковых товаров, особенно один, со старинной репутацией в широких слоях населения. Женщины туда приезжают из очень далеких мест за двумя метрами ленты или формой шляпы. Там продаются также формы шляп. Мы однажды остановились там. Элен нужно было что-то купить для матери. Мы вошли вместе. Я видел, как раскатывались катушки лент, как яркий шелк бежал посреди дорожки из глянцевитой бумаги. Элен поглядывала то на ленты, которые ей показывали, то на меня, чтобы прочитать в моих глазах, что я не скучаю и что эта остановка тоже составляет часть путешествия. Затем мы вошли в эту булочную рядом.

— Но не в этот день ты с нею расстался навсегда?

— Нет… Вообще мы каждый раз условливались устно о времени следующего свидания. Но так как могли возникнуть препятствия, изменения в часе и в месте, то мы остались при нашей системе сигналов и усовершенствовали ее. Она сделалась очень хитроумной и гибкой. Мы научились все выражать крохотными рисунками, не пользуясь ни словами, ни цифрами. Такие сигналы сделались в большей мере нашей собственностью. Уменьшилась опасность, что их сотрет или изменит чужая рука. А главное, никто не мог разгадать их смысл. Места сигналов мы меняли. Но несколько мест служили нам одновременно. Два главных: одно ближе к моему, другое — к ее дому. Мы условились, что тот из нас, кому понадобится назначить или изменить время свидания, словом, дать сигнал, должен по возможности написать его в том месте, которое ближе к дому другого. Например, из дому я направлялся к первому месту сигнала. Одно время этим местом была Наваринская улица. Если не находил там ничего, то шел на свидание. Но если не встречался там с Элен, то направлялся ко второму месту сигнала, которое находилось в двух шагах от ее дома.

— Зачем такая сложность?

— Как же иначе? Элен могла в последнюю минуту задержаться, не успеть добежать до Наваринской улицы. Несостоявшееся свидание — это и без того тяжелая вещь. Если же приходится идти домой в недоумении, не рассчитывая на следующее свидание, то это еще гораздо мучительнее. Сигналы объясняли мне в общих чертах положение и назначали новое свидание. Были у нас и другие сигналы, никакой надобности не отвечавшие, служившие только для выражения нежности. Таких было семь или восемь мест, разбросанных по Парижу, на довольно большом расстоянии одно от другого, где нам могло случиться проходить в одиночку. Так как там сигналы выражали только чувства, а не обстоятельства, то допустимо было, чтобы они доходили до адресата через две-три недели. Тем приятнее было увидеть их. Как-то в воскресный день, например, я провожал родителей, отправившихся с визитом в Плэн-Монсо. Уговорил их идти по улице Леви, отошел от них под каким-то предлогом и на узком простенке между фруктовой лавочкой и сапожной мастерской заметил рисунок, отдаленно напоминающий сплетение треугольников и окружностей. Он сказал мне — мне одному: «Я проходила здесь в понедельник. Думала о тебе и послала тебе поцелуй». Ты представляешь себе, какой облик принимал для меня этот простенок на улице Леви, принимала сама эта улица.

— Вы ухитрялись так много говорить друг другу с помощью рисуночка?

— Конечно. Так и в китайских буквах крошечная подробность прибавляет еще одно понятие к накоплению предыдущих. Рисовали мы это очень быстро, наподобие тех арабесок, что выводит машинально карандаш в руке у заслушавшегося человека. Дети обожают такие хитрости и тайны. Трудности нашего символического языка нисколько нас не отпугивали. И Париж, помимо всего, чем он для нас уже был, сделался еще как бы клавиатурой таинственного нашего общения. Ты скажешь мне, что влюбленные дети могли бы то же рисовать на коре деревьев сельской дороги или в лесу. Нет. Это было бы не то же. Эти влюбленные были бы окружены такой тишиной и уединением… Ты должен представить себе шум Парижа, катящийся по нашим незаметным знакам; эту толпу, среди которой нам вдруг удавалось обретать друг друга. Подумай о силе «разъединения», которую развивает подобный город.

— Раз ты сказал «разъединение…»

— Ты хотел бы знать, что разъединило нас, как мы друг друга потеряли? Вот как это случилось. Однажды я ничего не увидел в первом месте сигнала. В Монтолонском сквере не застал Элен. И во втором месте сигнала — тоже ничего.

— Что же ты сделал?

— Набрался терпения, подавляя волнение успокоительными доводами. Несколько раз в день возвращался в оба эти места. Затем обошел остальные, даже самые отдаленные пункты, где порою несколько месяцев мы ничего не писали друг другу.

— Но ведь это же было невозможно?

— Я повторял себе, что это невозможно.

— Ты этого совсем не предчувствовал?

— Признаться, нет. Элен намекала на затруднения, на новые семейные осложнения. Но не посвящала меня в них. Я не допытывался, боясь, что это будет больно ей.

— Отчего ты к ней не пошел? Мне кажется, на твоем месте я бы на все решился.

— Я пошел к ней. Но после того, как три дня прождал; и в первый раз обратился только к привратнице. По-видимому, я был с нею очень неловок. Она мне ответила с раздражением, что этих дам нет дома, что ничего другого она мне сказать не может. Если мне нужно им что-нибудь передать, я могу оставить записку. Я решился еще спросить, нет ли, по крайней мере, служанки дома. «Служанки? Она давно уже ушла от них». Спустя два дня я опять пришел. Предпочел подняться прямо наверх, не заглядывая в швейцарскую. Звонил несколько раз. Никто не откликался. У меня было приготовлено письмо, я хотел его просунуть под дверь, но мне помешала войлочная обивка. Я положил его под половичок, загнув так, чтобы оно отчасти прилегало к двери и чтобы трудно было не заметить его входя.

— Что было в письме?

— Оно было написано не так уж неловко. Из него можно было понять, что я случайно встретился с Элен на прошлой неделе и узнал от нее, что матушка ее занимается распространением парфюмерных изделий. Я спрашивал, когда бы я мог повидать г-жу Сижо, чтобы сообщить ей ряд адресов, быть может, ей интересных. Это письмо было плодом долгих размышлений. Среди прочих хитростей оно ставило себе такую цель: в том случае, если бы молчание Элен объяснялось сильным гневом матери, которой кто-то донес, что видел нас вместе, инкримируемое нам свидание — если только оно было единственным — теряло в свете этого письма свой тайный и подозрительный характер. По крайней мере, отчасти.

— А вдруг ответ г-жи Сижо попал бы в руки твоим родителям? Они бы не удивились?

— На этот случай у меня было приготовлено объяснение. Но ответа не последовало. Я опять туда пошел. Поднялся по лестнице. Мое письмо лежало под половиком нетронутое.

— И больше никаких вестей? Ничего?

— Как-то, проходя мимо одного из наших сигнальных пунктов, одного из самых отдаленных, на набережной Нотр-Дам, я заметил рисунок, сделанный незадолго до того. Но прежде всего трагично было то, что мы не предвидели в нашем шифре знаков для чрезвычайных обстоятельств. Рисунок говорил: «Думаю о тебе. Люблю тебя». И пересечен был знаком, выражавшим препятствие. Этот знак был вычерчен очень жирно и подчеркнут, как бы указывая непреодолимость препятствия. Затем, придя, по-видимому, в отчаяние от беспомощности наших бедных символов, она написала карандашом: «Меня увозят очень далеко». Наконец, в конце фразы был знак, никогда не употреблявшийся нами, изобретенный ею и показавшийся мне ясным: прямоугольник, пересеченный диагоналями и в правом его углу — небольшой заштрихованный прямоугольник, точно почтовая марка.

Это мне внушило некоторую надежду. Я решил, что Элен обещает писать. Стал ждать письма. И так как оно не приходило, то заподозрил, что мои родители его перехватили; что они перехватили, быть может, целый ряд писем. Так я думал долго. Признаться, никогда и не переставал это думать. У моей матери были по этой части полицейские наклонности, как и у многих матерей. Она и теперь иногда проявляет их, мне во вред, а в ту пору не сомневалась бы ни мгновения, что действует на пользу мне.