Во всяком случае, эффект, который Кинэт приберег к концу, произвел на него должное впечатление.

— Как вы сказали? Табачный магазин на улице Алезия? И хозяин — работал у нас? Вы уверены, что не напутали?

Он размышлял, медленно проводя большим и указательным пальцами правой руки вдоль челюстей.

— Совершенно не понимаю, кто бы это был. Не просто ли это один из тех мелких осведомителей, каких у нас так много среди лавочников и которые при случае работают для нас, сохраняя связи с другим лагерем, или даже притворяются людьми другого лагеря и нарассказали там всяких басен, чтобы голыми руками брать этих ребят? А ведь это была бы, право же, недурная выдумка. Если я правильно понял, порядок у них заведен такой, чтобы новообращенные дефилировали перед этим лавочником и чтобы он давал им визу или отказывал в визе? Если это то, что я думаю, то ведь ничего не может быть забавнее такого трюка: заставить всех этих уродов представляться ему на дому! Этот малый умеет упрощать себе работу. Недостает ему только фотографического аппарата.

Он расхохотался во все горло, потом опять призадумался.

— Все-таки это меня поражает. Я бы об этом слышал. После вашего визита мне опять сообщили, что у нас нет никаких материалов о «Социальном Контроле». Я наведу справки. Выяснить этот случай можно будет быстро. Во всяком случае, вы отличились! О, бесспорно. Я о вас поговорю с начальством. Оставьте мне список запомнившихся вам имен.

Кинэт был бы счастливейшим из смертных, если бы в этот миг у него не стояла в мозгу картина одной галереи в глубине каменоломни, с чем-то бесформенным и отталкивающим на земле. Раздражающая картина. Зачем она докучает ему? Если этот человек ему говорит почти с увлечением: «Я о вас поговорю с начальством», то ни на миг не подозревает его, очевидно, в преступлении. И что бы ни произошло начиная с 14 октября в галерее, не на Кинэта падет подозрение, если он будет держать язык за зубами. Так что же ему неприятно?

Да, вот именно потому, что Кинэт очень счастлив, он относится очень требовательно к счастью. Теперь он почти официально принят на службу в полицию. Добился первого поручения и выполнил его блестяще. Он заранее представляет себе, что будет о нем сказано сегодня вечером или завтра где-нибудь в кабинете высшего начальства: «Крайне ценный сотрудник. Исключительная сообразительность и ловкость. И какая ясность в докладах! Нечасто нам попадаются такие люди!» Марила уже обращается с ним как с товарищем, вслух размышляет в его присутствии. Переплетчик теперь чувствует себя как дома в этой маленькой конторе с соломенными стульями. В недалеком будущем он будет вешать свою шляпу на гвоздь в гардеробном шкапу, который покажут ему. Покамест полиция встречает его приветливо, говорит с ним ласково. Это поистине счастье влюбленного. Но чем милее с тобою любимая женщина, тем труднее терпеть, чтобы у нее были от тебя секреты… «Ты говоришь мне не все, что думаешь». И самая злая ссора сменяет сцену нежности.

Кинэт не сможет быть вполне счастлив, пока не будет знать, была ли полиция в галерее, что она там нашла, что думает об этом, почему молчит.

В прошлый раз Марила переменил тему беседы, и вид у него был подозрительный. Значит, они туда ходили. Или их туда приглашали. Они рассмотрели эту вещь на земле; то, что осталось от нее. Как хорошо было бы поговорить об этом чистосердечно. Кинэт делает усилие, чтобы не воскликнуть: «Послушайте, дорогой мой господин Марила, к чему все эти секреты между нами? Скажите же мне откровенно, что вы там побывали. Расскажите, что там осталось. Скажите, какие предположения возникли у вас. В каком положении следствие? Какие профессиональные соображения побуждали вас — теперь ведь это и моя профессия, в конце концов, и вы должны посвятить меня во все хитрости полиции — не давать об этом писать в газетах?»

Он рисует себе, как очаровательна была бы экскурсия туда с Марила в одно прекрасное зимнее утро. Рабочие, что катят вагонетки, кланялись бы этим двум господам. Кинэта принимали бы, по его красивой бороде, по его плеши, за «главного начальника». Затем они углубились бы в прохладные галереи. Марила говорил бы весело: «Не думал я, что придется мне так скоро здесь очутиться снова. Тут мало что изменилось. Находку эту сделал один каменотес. Я покажу вам ее место». Восхитительный трепет!

Слишком прекрасная мечта!

Он всего лишь находит в себе мужество ввернуть:

— Я буду поддерживать связь с людьми из «Социального Контроля». Эта работа меня, разумеется, интересует. И я понимаю значение, какое она может иметь. Но если бы как-нибудь вы могли меня привлечь к розыску… не знаю, право… к розыску… уголовному… хотя бы для того, чтобы познакомить меня с вашими приемами, трудностями, методами… Мне очень досадно, что мои данные по делу на улице Дайу ни к чему не привели.

Марила уклончиво улыбается; впрочем, — доброжелательно. Он встает, как и в прошлый раз. Как и в прошлый раз, дает понять Кинэту, что у него больше нет времени. Говорит:

— Да… если представится случай, я не возражаю. Но вам не стоит разбрасываться. По-моему, вы наскочили на рудную жилу. Вы знаете, что политическое наблюдение — в большом почете. Эта работа тонкая. Даже наружность ваша, манеры помогают вам. Я не уверен, что вам улыбнется удача в уголовном мире.

* * *

Уйдя из комиссариата, Кинэт чувствует желание сделать еще что-нибудь. Ему хочется побороть в себе ощущение не провала, конечно, но неполноты. Хочется доказать себе, что его способности продолжают быть к его услугам, что его сила продолжает действовать в различных направлениях. И хочется также убедиться, что его будущее не станет беднее. Теперь, как еще никогда, он желает представлять себе свое будущее амбаром, загруженным обильными припасами. Или, вернее говоря, он похож на огородника, который тогда лишь доволен собою, когда различные его грядки находятся каждая в известной стадии роста, что-нибудь каждая обещает. Если там и сям до сбора овощей еще далеко, — это неважно. Но деморализующе действует увядание или сорная трава, заглушающая хорошие всходы.

Он входит в кафе, устраивается в самом спокойном углу и просит дать ему письменные принадлежности. В бюваре, по счастью, лежат большие листы дешевой бумаги в клетку и тонкие светло-зеленые конверты.

Он разрезает лист пополам, затем пишет следующее письмо мелкими прописными буквами:


«ЛЮБОВЬ МОЯ ФИНЭТА, МНЕ ПОНАДОБИЛСЯ МОИ ПАКЕТ. ТЫ ПОНИМАЕШ МЕНЯ. ПЕРЕДАЙ ЕГО ПОЖАЛУСТА, МОЕМУ АДВОКАТУ. МОИ ВРАГИ БОДРСТВУЮТ. БУДЕМ ТЕРПЕЛИВЫ. ТВОЙ НА ВСЮ ЖИЗНЬ.

ОГЮСТЕН».


Кинэт перечитывает записку. Достаточно ли она длинная? И достаточно ли нежная? Не слишком ли много в ней орфографических ошибок? Единственный подлинный текст, которым продолжает вдохновляться переплетчик, не дает возможности судить о среднем количестве орфографических ошибок у Легедри, оттого что он слишком краток и не содержит ни одной ошибки. Те, на которые только что решился подделыватель, вызваны искусительным и пагубным для художника желанием превзойти природу. Впрочем, это неважно. Софи не заметит их. Что касается прописных букв, то это разумная предосторожность. У Кинэта нет перед глазами образца, и он боится слишком от него отойти, руководясь одною только памятью. Если это удивит ее, он без труда придумает объяснение.

Заклеив конверт и положив его в карман, он вдруг вспоминает о доме 142-бис на улице предместья Сен-Дени. Там он не был уже дней десять.

Отчего бы не заглянуть туда?

Швейцариха дома 142-бис кричит из швейцарской: «Войдите.» Поднимает голову. Видит г-на Дютуа, вежливо ей кланяющегося и как всегда улыбающегося, со шляпой в руке. В другой руке он держит букетик хризантем.

— Здравствуйте, господин Дютуа. Для вас, кажется, нет ничего.

— А как ваше здоровье, многоуважаемая?

Какой изящный человек! Борода не всем идет; но когда она густа, шелковиста и выхолена, то придает мужчине средних лет приятно внушительный вид. Такой гладко полированный череп, на который падают блики от окна, совсем не безобразен. Разве лучше грива из жестких и косматых волос? Этого человека нельзя назвать плешивым. Но воспитанность, природная и благоприобретенная мягкость характера, высокое социальное положение особенно обнаруживаются в голосе.

Женщинам скромного происхождения, но тонких вкусов часто приходится страдать. Редко находят они мужчин, которые их стоят. Двадцатилетняя девушка может встретиться с красивым молодым парнем. И каждый день по коридорам и лестницам дома проходят то рабочий, то артельщик, то контролер с газового завода, у которых наружность недурна. Но никакой утонченности. Руки — грязные, одежда — в пятнах, даже если это не оправдано профессией. Крупное тело дурно пахнет. (Если в швейцарской побывают трое-четверо таких молодцов, один за другим, то в ней остается навязчивый запах.) И зачем всегда эти растянутые или насмешливые интонации? Словно им приятно говорить плохо, преувеличивать свою необразованность и невоспитанность? Есть и такие, что стараются вдруг выразиться изящно, чтобы пустить тебе пыль в глаза. Но как это выходит неуклюже! И еще не успеют они ступить на лестницу, как уже слышишь крепкую их ругань, оттого что нога споткнулась о половичок. А между тем, у этих женщин сердце создано для любви; они даже знают лучше других, какою бы должна быть эта любовь, к которой все себя считают призванными; и они обречены на то, чтобы не знать никаких других объятий, кроме тех, которые им всегда внушают некоторое отвращение.

«Странная, однако, манера у г-на Дютуа держать букет перед собою. Можно подумать, что… Как? Это для меня? О, я понимаю, что он просто хочет меня поблагодарить за хранение его писем и все прочее; и что иначе к этому отнестись не приходится. Но все-таки, согласитесь, прийти нарочно, с такими красивыми цветами! Да, все-таки, такое внимание! И он так скромно уходит. Без подчеркивания. Без злоупотребления. Я не решилась пригласить его сесть.»

* * *

Собираясь войти в вагон трамвая ТАН, чтобы без пересадки доехать до писчебумажного магазина (существование такой удачной для него трамвайной линии, о которой он забыл, доставило ему подлинное удовольствие), Кинэт огляделся по сторонам, словно искал, не искусит ли его какая-нибудь другая смелая выходка для подготовки к рискованному разговору на улице Вандам. Он любил такие трамплины.

Хорошенькая дамочка с грустными глазами… с тех пор он с нею ни разу не виделся. Где она? Кинэт с улыбкой умиления вопрошает огромный человеческий горизонт. Жаль, что он не знает ее адреса. Что сделал бы он? Неизвестно. Но что-то сделал бы несомненно. Когда он поднимается по ступенькам вагона, внутренний голос шепчет ему: «В первый класс!»

XX. Жалэз и Жюльета встречаются

В четверг 24 декабря, в день свидания с Жюльетой, у Жалэза к полудню установилось превосходное расположение духа.

В эту ночь он хорошо спал. Уже не помнил в подробностях своих снов. Но сохранил о них весьма бодрящее общее впечатление: длинные ряды приключений, связных и оживленных, по какому-то чуду неизменно интересное действие, даже при банальных перипетиях. (Был момент, когда он очутился в какой-то лавке с приятелем. Может быть, с Жерфаньоном. Ничего не происходило иного, чем в обыкновенной лавке; но зрелище было чудесно привлекательным; напряженно поджидалось каждое следующее мгновение; как в театре. Отчего в подлинной жизни, когда она показывает нам одни и те же вещи, мы дарим ей только долю скучающего внимания?) Были также разговоры, очень внятные, звучные и быстрые. Большие пространства. Взад и вперед снующие товарищи. Много воздуха. Затруднения; но не было борьбы с препятствием; не было того ритма тревоги и неудачи, который некоторым рядам сновидений придает сходство с пляской или бегом надломленной жизни. Кое-какие сладострастные видения, дружески примешавшиеся к остальным. Соприкосновения. Интимное и пленительное слияние с чужою плотью, при совершенно благопристойном участии в событиях, представляющих живой и общий интерес, непрерывно вовлекающих тебя в сношения с корректными людьми.

Проснулся он внезапно. Мысли сразу прояснились. Никакого блуждающего недомогания в теле. Впечатление легкого кровообращения и очень слабых кишечных спазм, неизбежных у нервного человека на пороге телесной бодрости. Он выпил только немного кофе с молоком, почти без хлеба, потому что по утрам ему хотелось много есть только при грустном или угнетенном настроении. (Едой, как ударом кулака, он заглушал ропот беспокойной души и сразу задавал работу животному). Утреннее пищеварение далось ему поэтому крайне легко.

В коридорах, а затем в учебной комнате он встречался с Жерфаньоном, оптимистически настроенным и заражавшим его своею бодростью. Вообще за последние два дня или день соседство Жерфаньона влияло на него благотворно. Говорил Жерфаньон не намного больше, чем обычно, и шумным манифестациям не предавался, но от одного его присутствия Жалэз предрасполагался к благоприятному взгляду на жизнь. Правда, близились новогодние каникулы. Жерфаньон собирался провести их отчасти на родине. Но не предвкушение поездки делало его таким веселым, потому что он, по-видимому, не торопился уехать. Хотел остаться в Париже по крайней мере до воскресенья. Жалэзу, который был этим удивлен, он объяснил, что в субботу вечером, 26-го, хочет послушать Жореса на митинге. Жореса он не знал и заранее радовался случаю услышать его в первый раз. Он, может быть, и правду говорил. Но, конечно же, не всю правду.