Что я скажу? Как я это скажу? Должен ли я встать на одно колено или так делают только в кино? Должен ли подождать, пока куплю кольцо? Или подождать, пока на моём горизонте не замаячит работа?

Я знал, что она любила меня, что хотела будущего со мной, но что, если я слишком торопился? Что, если вместо восторженного «да» я получу «нет»? Или — что намного хуже — «я не знаю»?

Я сделал глубокий вдох. Несомненно, это то, с чем сталкиваются все мужчины, готовые сделать предложение руки и сердца. Просто я никогда не думал, что в моём будущем когда-нибудь будет предложение, по крайней мере не в течение последних шести лет, и поэтому не считал нужным даже размышлять о том, как я буду его делать или что буду говорить.

«Пожалуйста, пусть она скажет «да», — молился я про себя. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста».

И затем я покачал головой и улыбнулся. Это была женщина, с которой я был прошлой ночью под нашей собственной хупой, а Бог окружал нас. Это была женщина, которая была моим личным причастием на церковном алтаре. Женщина, которую Бог сотворил для меня и привёл ко мне… Почему тогда я сомневаюсь? Она любила меня, а я любил её, и, конечно, она скажет «да».

Я слишком поздно понял, что на мне всё ещё была колоратка, нечто, от чего я уже официально (вроде как) отказался, но я был уже на полпути через парк и с цветами в руках и не хотел возвращаться назад ради мелочи, которая теперь казалась такой банальной. Эта ирония, на самом деле, заставила меня ухмыльнуться. Пастор делает предложение руки и сердца в своём воротнике. Это звучало как основа для плохой шутки.

Поппи тоже посчитает это забавным. Я уже представлял себе эту её небольшую улыбку, когда она попытается сдержать смех, её сжатые губы, её щёчки с ямочками и яркие ореховые глаза. Чёрт, она была особенно красива, когда смеялась. Смех Поппи напоминал смех принцесс, которых я воображал, будучи мальчиком: солнечный, беззаботный, с царственным звоном в голосе.

Я отворил калитку в её сад; мой желудок сжался в тугой узел, щёки болели от улыбки, а рука дрожала вокруг букета свежих цветов, которые всё ещё были влажными после утренней мороси.

Я шёл мимо цветов и растений, думая о «Песни Песней», о женихе, идущем к своей невесте с песней на устах. Я точно знаю, как он себя должен был чувствовать.

«Что лилия между тёрнами, то возлюбленная моя между девицами».

Я поднялся на крыльцо и, как только оказался у задней двери, крепко сжал цветы.

«Пленила ты сердце моё, невеста моя! Пленила ты сердце моё одним взглядом очей твоих…»

Я пробормотал другие стихи про себя, готовясь открыть дверь. Возможно, я прошепчу ей их позже, возможно, начерчу их пальцами на её обнажённой спине.

Дверь не была заперта, и, войдя в дом, я ощутил принадлежащий Поппи аромат лаванды, но не нашёл её ни в гостиной, ни на кухне. Она, вероятно, была в спальне или в душе, хотя я надеялся, что Поппи ещё не сняла то платье цвета мяты. Я сам хотел стянуть его с неё чуть позже, оголяя каждый дюйм её бледной кожи, пока она бы шептала мне «да» снова и снова. Я хотел отбросить его подальше от нас, взять её на руки и наконец-то заняться с ней любовью как свободный мужчина.

Завернув в коридоре за угол, я сделал глубокий вдох, готовый заявить о своём присутствии, но потом нечто заставило меня остановиться. Возможно, инстинкт, а возможно, сам Бог. Но что бы это ни было, я мешкал, моё дыхание застряло в горле, и затем я услышал это.

Смех.

Смех Поппи.

Не просто обычный смех. Он был низким, и хриплым, и немного нервным.

А следом прозвучал мужской голос:

— Поппи, ну же. Ты же знаешь, что хочешь этого.

Я знал, кому принадлежал этот голос. Слышал его лишь однажды, но узнал сразу же, будто происходило это каждый день моей жизни, и когда я сделал ещё один шаг в коридоре, мне удалось заглянуть в её спальню — передо мной предстала вся сцена.

Стерлинг. Стерлинг стоял здесь, в доме Поппи, в её спальне, его пиджак был небрежно брошен на кровать, а галстук ослаблен.

И Поппи тоже была там, по-прежнему в том платье мятного цвета, но без обуви и с раскрасневшимися щеками.

Стерлинг и Поппи.

Стерлинг и Поппи вместе, и теперь он держал Поппи в своих объятиях, его лицо склонилось к её лицу, а её руки упирались ему в грудь.

«Оттолкни его, — внутри меня умолял отчаянный голос. — Оттолкни же его».

На мгновение я подумал, что Поппи так и сделает, поскольку она отклонилась в сторону и сделала шаг назад. Но потом нечто промелькнуло на её лице — решительность, возможно, или смирение — я не мог сказать точно, потому что затылок его идеально ухоженной головы заслонил мне взор.

И он поцеловал её. Стерлинг поцеловал её, и Поппи позволила ему. Она не только позволила, но и поцеловала его в ответ, раскрывая эти сладкие алые губы. Я был словно Иона (прим.: древнейший из еврейских пророков, писание которого дошло до нашего времени. И он же был единственным ветхозаветным пророком, который «попытался убежать от Бога»), которого поглотил кит, я был Ионой после того, как червь подточил корень растения, кое скрывало его в тени…

Нет, я был Иовом (прим.: в иудаистических и христианских преданиях страдающий праведник, испытываемый сатаной с дозволения Господа; главный персонаж ветхозаветной книги Иова), Иовом после потери всего и всех, и для меня не осталось больше ничего, потому что теперь её ладонь скользнула на его шею. Поппи выдохнула ему в рот, а Стерлинг усмехнулся победным смешком, вжимая её в стену позади них.

Я мог ощутить вкус пепла во рту.

Цветы, должно быть, выпали из моей руки, поскольку на обратном пути к пасторскому дому у меня их уже не было, и я не знал, упали ли они в доме, или в саду, или на пути через парк. Не знал, потому что не мог вспомнить ни единой грёбаной детали о том, как добрался домой: шумел ли я, покидая её дом, заметили ли они меня, на самом ли деле хлестала кровь из моей груди или же я лишь ощущал себя так.

Я действительно помнил только то, что снова начался дождь, затяжной проливной дождь, октябрьский дождь, и у меня получилось осознать это исключительно потому, что я был мокрым и продрогшим, когда пришёл в себя, замерев в оцепенении в моей тусклой кухне.

Мне следовало быть в ярости в ту минуту. Я должен был быть опустошён. Я читал романы, видел фильмы, и это был тот момент, когда камера увеличила бы изображение моего измученного лица, где месяцы горя поместились бы в двухминутную подборку. Но я не чувствовал ничего. Абсолютно ничего, за исключением сырости и холода.

***

Передо мной простиралось шоссе.

Я не был точно уверен, какая совокупность решений привела меня к этому, за исключением усилившейся бури и сильного грома, из-за чего всё на моей кухне внезапно напомнило мне те ощущения, что я испытал в родительском гараже, который стал моим первым и единственным местом, где моя жизнь рассыпалась в прах.

Я злился на Бога, когда умерла Лиззи, но не сердился на Него сейчас — я был опустошён и одинок, потому что от всего отказался: от своих обетов, от своего призвания, от своей миссии во имя сестры — всё это было вознаграждено самым подлым предательством, и знаете что? Я заслужил. Если это было наказанием, то я его заслужил. Я заслужил каждую унцию этой чистой боли, заслужил всеми украденными мгновениями пронзительного, сладкого удовольствия…

Так вот как себя чувствовал Адам? Изгнанный из сада на холодную, каменистую почву безразличного мира, и всё из-за того, что не смог до последнего сопротивляться Еве?

Я отправился в Канзас-Сити и, оказавшись там, колесил в течение нескольких часов. Следовал в никуда, смотрел в никуда. Я чувствовал всю тяжесть измены Поппи, всё нелёгкое бремя предательства моих обетов и — хуже всего — ощущал конец чего-то, что значило для меня всё, даже если и продлилось краткий миг.

Я не взял с собой телефон и не мог вспомнить, намеренно сделал это или нет, решил ли поменять молчание на её условиях на молчание на моих условиях, потому что в глубине души знал, что Поппи не позвонила бы мне и не послала бы сообщение. Она никогда не делала этого, когда мы ссорились, и также я понимал, что стану ещё более несчастным из-за постоянных проверок и разочарования, когда на экране не будет ничего, кроме времени.

Когда в полночь я постучал в двери Джордана, он открыл их мне и неустанному дождю и не оттолкнул меня, как это случилось в последний раз. Он одарил меня долгим взглядом — пронзительным, но не суровым — и затем кивнул:

— Входи.

***

Я исповедался прямо в гостиной Джордана. Это выглядело чертовски жалко.

Я был не уверен в том, с чего начать или как всё объяснить, и просто рассказал ему про первый день, когда встретил Поппи. Тот день, когда впервые услышал её голос. Каким хриплым он был, как сочетались в нём неуверенность и боль. И тогда я поведал обо всём: о всей похоти, о всей вине, о тысячах крошечных способах, которыми я влюбился, и о тысячах крошечных способах того, как удалялся от сана. Я рассказал ему о звонке епископу Бове, о моём собранном букетике. А затем я поведал ему о Стерлинге, об увиденном мной поцелуе и о том, как это ощущалось, словно все страхи и паранойя, которые у меня были на их счёт, переродились в нечто чудовищное и рычащее. Неверность — это ужасно, но насколько хуже она могла быть, если вы всё время подозревали, что между теми двумя что-то было? Мой мозг не переставал кричать мне, что я должен был знать лучше — я должен был знать — и чего мне было ожидать? Я действительно ожидал счастливого финала? Ни одни отношения с таким греховным началом никогда не приведут к счастью. Теперь я в этом убедился.

Джордан терпеливо слушал, его лицо было лишено всякого осуждения или отвращения. Иногда он закрывал глаза, и мне было интересно, что ещё, помимо моего голоса, он слышал — точнее, кого ещё — но я понял, что у меня не было сил думать о чём-либо большем, за исключением своей собственной истории, которая замирала на мучительном моменте, когда я добрался до той части, где застал Стерлинга и Поппи. Что ещё мне нужно было рассказать? Что ещё я должен был почувствовать?

Я опустил голову на руки, но не стал плакать: гнев и горе по-прежнему неуловимо парили вне досягаемости, были только шок и пустота, оглушительное осознание поражения, сравнимое лишь с чувством, возникающим тогда, когда ты покидаешь зону боевых действий.

Я вдохнул и выдохнул сквозь пальцы; голос Джордана доносился будто издалека, хотя мы сидели достаточно близко, чтобы наши колени соприкасались.

— Ты действительно её любишь? — поинтересовался он.

— Да, — произнёс я в свои руки.

— И ты думаешь, что между вами всё закончилось?

Я ответил не сразу, не потому, что я не знал, а потому, что слова было трудно вымолвить.

— Я не представляю, как это может продолжаться. Поппи хочет быть со Стерлингом. Она ясно дала это понять.

Конечно, покажись она на пороге Джордана, я бы сгрёб её в объятия без лишних слов. Меньше безусловной любви к Богу — больше страстной нужды наркомана.

— Без неё… — Джордан встретился со мной взглядом. — Думаешь, тебе по-прежнему хотелось бы отказаться от сана?

Вопрос Джордана ударил меня с силой пушечного ядра. Честно, я не знал, чего мне хотелось прямо сейчас. Я имею в виду, что никогда не желал быть с женщиной больше, чем быть пастором, но я желал быть с Поппи больше, чем оставаться пастором. Мне не нужна была свобода, чтобы трахаться, я хотел свободно трахать её. Я не хотел семью, я хотел семью с ней.

А если я не мог иметь её, тогда и не желал этой другой жизни. Я хотел быть с Богом и хотел, чтобы всё было как прежде.

Полагаю, я мог бы позвонить епископу, всё объяснить ему и надеяться, что он позволит мне остаться в духовенстве. Будет сложно жить в Вестоне и знать, что Поппи рядом, видеть все те места, где мы были друг с другом, но у меня, опять же, были мой приход и миссии, дабы заполнить всё время. Чем больше я думал об этом, тем лучше это звучало: по меньшей мере я мог сохранить кусочек моей жизни такой, какой она была. Я мог следовать своему призванию, даже если и потерял своё сердце.

— Не думаю, что всё ещё хочу уйти, — ответил я.

Джордан молчал минуту и после произнёс:

— Ты готов к епитимье (прим.: вид церковного наказания для мирян в христианской Церкви; имеет значение нравственно-исправительной меры)? — я кивнул, так и не потрудившись поднять голову. — Ты посвятишь Богу один полный день, день безоговорочного и абсолютного единения с Ним. Он хочет поговорить с тобой, Тайлер. Он хочет быть с тобой в это время страдания и смятения, и ты не должен закрываться от Него в своей скорби.

— Нет, — пробормотал я. — Подобного покаяния недостаточно. Мне необходимо нечто большее, ибо я заслуживаю чего-то худшего, чего-то посложнее…