У Рафаэля нет ни малейшего желания задавать ей банальные вопросы, завязывать беседу. Любовь, да. Но: откуда вы, где учили французский, надолго ли к нам в Париж – нет, увольте. Его волнует необычность ситуации. Волнует зеленоглазая иностранка, которая пришла к нему домой, сидит с ним наедине – и молчит. Ее молчание для него свято.

* * *

Не говоря ни слова, Саффи встает, надевает передник, который сняла, садясь за стол, и принимается мыть посуду.

– Мне надо уйти, – сообщает Рафаэль. Она равнодушно кивает.

– Так я дам вам ключи. Вот…

Ох, видела бы его мать. Дать ключи от ее квартиры, от большой, прекрасной квартиры, собственности семьи Трала на улице Сены, – немке.

– Это от вашей комнаты… Это от черного хода… Это от погреба. Вы любите хорошее вино?

– Да.

Потрясающе. Слова лишнего не скажет. Не разбавляет свои фразы штампами, пустопорожними любезностями, невротическими комментариями. Вы любите хорошее вино? Да. С ума сойти, думает про себя Рафаэль, до чего почти все слова, которые люди произносят за день, лишние.

– Ладно, – говорит он вслух, – я пошел. Располагайтесь, отдыхайте у себя наверху, обедать дома я сегодня не буду. Завтра утром покажу вам все остальное. Договорились?

– Договорились, да. Договорились.

Она тихо повторяет слово, как будто ей интересно ощущать его в горле. Может быть, это слово новое для нее?

– Так до завтра, до завтрака.

– До завтра, до завтрака, – повторяет она, на сей раз с широкой улыбкой. До завтра, до завтрака – вот уж действительно песня.

– До завтра, до завтрака, до завтра, до завтрака, – бормочет Рафаэль себе под нос пару минут спустя, завязывая перед зеркалом галстук.

И уходит.

Чудо, да и только. Женщина в доме, за небольшие деньги, и отчитываться перед ней не надо. Мама в Бургундии, возвращаться не собирается. Никто за ним не надзирает, никто над ним не дрожит, никто не допытывается, как он провел день… или ночь.

“Интересно, она девушка?” – думает Рафаэль на перекрестке Одеона, ныряя в метро. Скорее всего, нет, у нее такой вид… Похоже, прошла огонь, воду и медные трубы. “Но любовь?” – продолжает он мечтательно, разворачивая свежий номер “Монд”, купленный в киоске. Нет. Любовь ей вряд ли знакома. Вряд ли.

III

Саффи в своей комнатке под крышей. Она распаковала чемоданы, в которых помещается все ее земное достояние.

По большей части это одежда, и только одна вещь заслуживает отдельного описания – форма, которую она украла с курсов для “сопровождающих лиц” перед отъездом из Дюссельдорфа, сказав себе: как знать, мало ли где потребуется прилично выглядеть. Форма действительно элегантная: она состоит из круглой и плоской черной шляпы внушительного диаметра (ни много ни мало шестьдесят сантиметров), облегающего черного платья, оставляющего открытыми плечи, и черных кружевных перчаток плюс три большие грозди белых искусственных жемчужин (брошь и серьги).

Месяц назад в Дюссельдорфе, невзирая на этот наряд, который ей очень идет, и неплохие в общем-то данные, Саффи так и не далась роль сопровождающего лица. Учили ее, учили: улыбка, корректность, ледяная обольстительность, сдержанная обходительность, как ходить на каблуках-шпильках, не виляя задом, – все без толку. На практических занятиях, когда ей полагалось встречать “клиентов”, вроде как бизнесменов, приехавших на выставку автомобилей, или гостиничного дела, или страховых компаний, или бытовой техники, она стояла прямо, с застывшей улыбкой, держа авторучку в затянутой в перчатку руке и папку с бумагами в другой… но в нужный момент не двинется с места, не просияет, не способна показать на практике ничего мало-мальски живого и путного. Ее начальство, выступавшее в роли клиентов, хоть и находило, что эта девушка не лишена очарования, однако вынуждено было признать, что для их целей (экономическое чудо и tutti quan-ti) она вряд ли подойдет. Так что ей любезно указали на дверь, выплатив месячное жалованье в порядке компенсации, – эти деньги она в тот же день потратила на билет в один конец до Парижа. После чего Саффи обнаружила, что один из ее чемоданов как раз достаточно широк (шестьдесят пять сантиметров), чтобы туда поместилась шляпа, и решила не возвращать на курсы элегантную форму.

Что еще в ее чемоданах?

Молитвенник матери, который Саффи не открывала со дня ее смерти – двенадцать лет.

Шерстяное одеяло, на всякий случай – вдруг придется ночевать под мостом.

Пара сапожек на меху.

Зимнее пальто из добротного серого драпа.

Плюшевая лапка – все, что осталось от пуделя, лучшего друга ее детских лет. Этот пудель защищал ее, пока мог, от ночных кошмаров. С тех пор, как умер отец, больше не защищает, но Саффи не расстается с лапкой по старой памяти. Она лишилась обоих родителей и прекратила все отношения с братьями и сестрами, только плюшевой лапке хранит нерушимую верность.

Ну вот. Все разложено по местам, а еще только четыре часа. Саффи нечего больше делать до завтра. Она ложится на кровать и смотрит в потолок. Не спит. Не читает. Не мечтает. Через некоторое время она поднимается, идет в конец коридора, в уборную, и тут ее едва не выворачивает наизнанку. Как уживаются у французов бок о бок высокое и низменное, философия и писсуары, величайшие творения духа и гнуснейшие отходы тела – немцам этого никогда не понять.

Она спускается на третий этаж, в пустую квартиру, шарит под кухонной раковиной, находит щетку, чистящий порошок, ведро, тряпку, идет наверх и принимается мыть общую уборную. Яростно оттирает, стиснув зубы и стараясь не дышать, испражнения дюжины незнакомых соседей. У нее нет выбора. Она просто не может иначе. Закончив, возвращается в комнату, снова ложится на кровать и лежит с открытыми глазами. Смотрит в потолок.

* * *

У Рафаэля тем временем день был не намного богаче романтическими событиями. Он пошел на репетицию своего оркестра. Три с половиной часа они работали над Бахом и Ибером – а затем Рафаэль, чувствуя себя на редкость в форме, сыграл им Марена Марэ. Циркулярное дыхание работало без сучка, без задоринки…

Рафаэль может играть на флейте сколь угодно долго, не прерываясь, чтобы перевести дыхание: он научился вдыхать носом, одновременно выдыхая ртом. Прием чудовищно трудный (мало кто из музыкантов им владеет, прославленный Рампаль и тот был вынужден от него отказаться), но Рафаэль с завидным упорством отрабатывал его десять лет. Всякий раз, когда ему было скучно, например, слушать бесконечные жалобы матери или заниматься сольфеджио в консерватории, он целиком сосредотачивался на дыхании.

До войны Лепаж-отец, обучая сына игре в шахматы, рассказывал ему о захватывающих событиях Великой французской революции, наизусть читал пламенные речи Робеспьера, подробно описывал устройство гильотины, море людей на Гревской площади, глухой стук падающих в корзину голов, к концу дня корзина иногда переполнялась и из нее вываливались косматые, окровавленные головы с вытаращенными глазами… “Шах и мат, сынок!” – радостно потирал руки отец.

С тех пор Рафаэль научился делать два дела одновременно так, чтобы одно не мешало другому. Довольно редкий талант. Помимо циркулярного дыхания он позволяет, например, подсчитывать расходы, беседуя с приятелем по телефону, или оценивать прелести новой пассии, с упоением воздавая должное пирожному с малиной.

Его соло снискало одобрительные возгласы коллег, и Рафаэль купался в блаженстве. (Он любит, когда его любят, когда слушают затаив дыхание, любит уводить публику из этого бренного мира: сказка про флейтиста из Гаммельна – его любимая с детства.) Под вечер – грех было не пройтись при такой хорошей погоде – он наведался к букинистам на набережную напротив собора Парижской Богоматери и заодно зашел в два музыкальных магазина, что по обе стороны площади Сен-Мишель. Потом он отправился обедать в семнадцатый округ к приятелю-тромбонисту, а после трапезы в семейном кругу мужчины прогулялись до площади Клиши и выпили виски в баре. Рафаэль, одним ухом сочувственно внимая жалобам друга на денежные проблемы, другим прислушивался к бурной беседе за соседним столиком, где говорили о событиях в Алжире. (Двести пятьдесят человек – женщины, дети, старики – были зверски убиты, расчленены, обезглавлены в деревне под названием Мелуза бойцами Фронта национального освобождения в порядке выяснения отношений с бойцами Алжирского национального движения. В ответ двести пятьдесят парижских алжирцев, уроженцев этой местности, завербовались во французскую армию.)

На улицу Сены Рафаэль вернулся около двух часов ночи. Подняв глаза, он увидел, что окошко Саффи на последнем этаже светится. Это его удивило – и какое-то время сердце билось чаще.

* * *

Саффи – прислуга замечательная во всех отношениях. Готовит она без затей, но вкусно – пальчики оближешь, ее рабочая форма – узкая черная юбка, белая блузка и белый передник – всегда идеально чистая. Она говорит “да, месье”, “доброе утро, месье”, “добрый вечер, месье” и никогда не забывает улыбаться. Уборку она делает безукоризненно и бесшумно. Когда Рафаэль в отъезде – орудует пылесосом, гениальным изобретением, оставшимся на память от Второй мировой войны пережившим ее европейцам, вернее сказать, европейкам, которые могут теперь чистить ковры, не вытряхивая их в окно.

* * *

Дни шли за днями, наступил июнь. Да, это случилось в самом начале июня.

В ту ночь Рафаэль опять вернулся домой под хмельком в третьем часу. И опять увидел зажженную лампу в комнате Саффи. Что же, эта девушка вообще никогда не спит? В 7.45 уже умыта и одета – в этот час она стучится в его спальню с завтраком.

Наутро Рафаэль решается: свою серьезность и отсутствие задней мысли он доказал, теперь можно проявить и любопытство.

– Вы так поздно ложитесь, – улыбаясь, спрашивает он Саффи, – или спите с зажженным светом?

Нефритовые глаза метнули на него негодующий, почти злобный взгляд. Саффи отворачивается, ни слова не говоря, но эта мелькнувшая искра гнева взбудоражила ее работодателя. Привстав в постели, он подается вперед и перехватывает – не грубо, даже ласково – обнаженную руку Саффи выше локтя, в самом соблазнительно округлом месте этой худенькой руки, там, где кончается короткий рукав белой блузки.

Саффи застывает.

Так не застывают от страха – так застывают, когда знают, что сейчас произойдет. Эта неподвижность почти не отличается от той, что свойственна ей всегда. Как обычно – ну, может быть, чуть-чуть иначе, чем обычно, – ее тело и все ее существо словно замерли в ожидании.

И это происходит. Рафаэль притягивает ее к себе, заставляет сесть на край кровати – она не противится. Он медленно опрокидывает ее на спину и стягивает резинку с конского хвостика, так что волосы рассыпаются по простыне, накрывая его чресла, – она и бровью не ведет. Он произносит ее имя, тихо-тихо:

– Саффи.

Он знает, что ее затылок ощущает, как набухает и твердеет под простыней его член; но она не пытается подняться и не поворачивает к нему головы.

– Саффи, – повторяет Рафаэль, теряя голову от прикосновения ее кожи и от удивительной невесомости ее тела, лежащего поперек кровати на его ногах. Он начинает расстегивать одну за другой – адажио, адажио – пуговки ее блузки. Потом поворачивает ее, ставит на колени – она так и стоит.

Ему не хочется ее раздевать, хочется взять ее прямо в рабочей форме. Он задирает узкую черную юбку – движения его стали резче, но в них по-прежнему нет ни малейшей грубости, только неистовое желание, член стоит торчком, он обуздывает его до поры, да, он умеет управлять любовным актом, извлекая из него максимум красоты, это как симфония: аранжируем, модулируем, не вступаем сразу фортиссимо, подбираемся росо а росо, чтобы заслужить пароксизм как естественную, неотвратимую, гениальную кульминацию крещендо.

На Саффи нейлоновые чулки и пояс с резинками; ее ноги под его ласками тонки и напряжены как струны.

– О, Саффи, о, Саффи, – шепчет Рафаэль ей в ухо. – Я с первого дня хочу вас…

Она не отвечает. Он дышит все громче, продолжая что-то бормотать ей в ухо, всем телом оплетая изгиб ее спины. Он не снимает с нее трусики, только отодвигает двумя пальцами шелковистую ткань и входит в нее неспешно, долго, изумительно. Саффи не пытается высвободиться, ясно, что у нее это не в первый раз, она знает, что с ней делают, и он продвигается толчками, с протяжными хрипами в такт (Глюк, “Торжество любви”), сдерживается, сдерживается, потом больше не сдерживается, подхваченный волной, в голос кричит ее имя, любит ее, отдает всего себя и исходит под конец чуть ли не в слезах, так он выложился – наверно, как еще ни разу в жизни, ни с одной проституткой, ни с одной подружкой, близкой или дальней, никогда.

А Саффи уже отстраняется. Встает с кровати, приводит в порядок одежду перед зеркалом, которое она моет раз в неделю, по пятницам. Видит в зеркале свое отражение, а за спиной лежащего навзничь – руки раскинуты, ноги раскинуты среди скомканных простыней – мужчину с черными кудрями и ранней лысиной. Она знает, как его зовут, знает его одежду до и после стирки, знает его любимые кушанья; теперь она знает еще, и как он выглядит голым и как утробно стонет, когда кончает.