– Человек! – обратился он к похожему на грача официанту. – Значицца, так. Вино чтобы было французское. А еда чтобы русская. Это понятно?

– Разумеется, так. – Немолодой уже официант изогнулся льстиво-отчужденно.

Короткие, почти дружеские отношения были у него с завсегдатаями. В этой же компании он, изрядный психолог, легко опознал случайно залетных птиц, от которых невесть чего и ждать. Официант был опытно-заслуженный. Не считая пяти лет в мальчиках (их в зал не пускали), служил в московских трактирах уже семнадцать лет. Первые четырнадцать – белорубашечником-половым, последние три – фрачным официантом. Знал: неизвестность хуже всего. Ведь даже в приличных ресторанах в любой момент всякого ждать можно. Про постоянных посетителей хоть наперед все известно: когда он что закажет, когда пожелает на пальму влезть (подать немедленно таз со льдом, окунуть – охолонется почти наверняка), а когда и бутылкой шампанского в зеркало зашвырнет. И как расплачиваться будет за кутеж – тоже известно загодя. А случайно заехавшие? Вот перед Рождеством промышленник из-под Тамбова накушался шампанского пополам с коньяком: не успели спохватиться – нырнул в бассейн, золотую рыбу зубами поймал и сожрал…

– А чего-нибудь конкретно изволите?

– Кулебяку желаем в двенадцать ярусов! – сказал Ноздря. – Есть такая? Я про нее ажник в Житомире слыхал. Любопытно попробовать.

– Ну ежели в самом Житомире, так непременно необходимо подать, – чуть-чуть усмехнулся официант. Люша ответила ему широкой ухмылкой. – Селяночку желаете-с? К ней расстегайчики из налимьих печеночек? Икорку ачуевскую свежую только что завезли…

– На твое усмотрение…

– Селедку и зубровки побольше! – хмуро сказал Гришка Черный.

– Ну уж это непременно-с, не извольте беспокоиться. Как же без селедочки-то?

– А ведь он над нами издевается… – изогнув уголок рта, шепнула Люша Марысе.

– Что ж. – Юная судомойка дернула плечиком. – Официант тоже человек и взгляды иметь может.

Она была права. Немолодой официант регулярно читал газеты «Речь» и «Новь», состоял членом своего профсоюза с самого его основания в 1902 году и еще до основных революционных московских событий неоднократно участвовал в демонстрациях, где официанты во фраках требовали введения восьмичасового рабочего дня, замены чаевых твердым окладом, отмены обязанности нести бремя по неоплаченным гостями счетам и ликвидации всяких позорных прозвищ вроде «человек», «Иван» и обращения на «ты». Впрочем, в политическом смысле он был махровым консерватором, монархистом до мозга костей и искренне считал, что святого, но простоватого царя-батюшку Николая Александровича непрерывно обманывают подлые министры-корыстолюбцы. День 9 января 1905 года, когда в Петербурге по приказу царя расстреляли рабочую демонстрацию с иконами, идущую к Зимнему дворцу, был воистину самым черным днем в его жизни. Потом для успокоения своей души он все-таки убедил себя, что царя во дворце тогда не было и ему вовремя не доложили…

Марыся пробовала все подаваемые блюда с толком, с чувством, с расстановкой. Мешал Ноздря, который после селедочки с зубровкой норовил то по плечику погладить, то за коленку подержаться. Но готова была терпеть: впечатлений масса и все нужно запомнить для дела – когда еще придется в таком месте побывать! Гришка Черный скучно напивался, не поднимая головы. Оживился лишь один раз – когда статная цыганка-певица, проходя мимо в сопровождении гитариста, остановилась и пропела куплет у их столика, огненно подмигнув Гришке и почему-то Люше. Гришка попытался сунуть ей ассигнацию, она не взяла. Гришка опять насупился. Люша, что-то вспомнив, подозвала буфетчика и попросила передать деньги артистке.

– Покрадет ведь, – буркнул Гришка.

– Ни боже мой! – уверила его Люша. – Не принято.

Сама Люша ела мало и откровенно тяготилась сидением на одном месте. Попросилась в дамскую комнату, а на обратном пути пошла бродить среди тропических зарослей зимнего сада, разглядывать рыбок и птиц. Большой осетр высунул длинную морду из бассейна.

«Бедный! – посочувствовала рыбине Люша. – Съедят тебя…»

– Американская звезда, с успехом выступавшая на Бродвее, привезла нам свое озорное искусство… Миссис Глэдис Макдауэлл! – выкрикнул распорядитель.

На небольшой сцене начала выступление густонапудренная и, по-видимому, сильно немолодая артистка с номером оригинального жанра. Она пела куплеты, приплясывала с тяжеловатой грацией и одновременно то жонглировала яблоками и апельсинами, то по кругу пускала в воздух три блюда, на которых каким-то непонятным способом держались жареные, с корочкой, самые настоящие на вид цыплята. Люша остановилась поглядеть. Потом подошла поближе, стараясь разгадать секрет непадающих цыплят. Потом присела на бортик, полускрывшись в плюще, чтобы послушать куплеты. Глэдис пела по-русски – с заметным акцентом, но вполне понятно. Толстые московские купцы, по-видимому завсегдатаи, хорошо знавшие миссис Макдауэлл, приветственно и радостно махали руками и почти в каждую паузу кидали на сцену деньги.

– Эй, Глэдис, а ты «Боже царя храни» могешь?! – вылез какой-то, особенно пьяный. – Давай, американка, за Россию, а?! – Помахал в воздухе крупной купюрой. – Самодержавие, православие, народность!!!

Глэдис слегка поклонилась, приветственно притронулась к шляпке с небольшими полями и звонко пропела:

Московское купечество —

Изломанный аршин.

Ты разве сын Отечества?

Ты просто сукин сын!

Купцы взревели. Кто от восторга, кто от возмущения. Люша тоже высунулась вперед из плюща и зааплодировала.

– Благодаря вас, благодаря… – улыбалась Глэдис и вдруг заметила Люшу.

Миг всматривалась напряженно, наморщив лоб сквозь белила и пудру, и едва ль не взвизгнула:

– Лялька?! Лялька Розанова?!!

Тяжело соскочила с эстрадки, в несколько шагов была рядом (оказалась на голову выше девочки), схватила ее за плечи, вгляделась близорукими глазами:

– Нет-нет, сорри, прости, дарлинг… Вижу, вижу теперь… А как чертовски похожа… Вот эта поза, movement…[9] И цвета – Ляля хоть и цыганка, но любила именно так: красное и белое… Я обозналась, глаза к старости worthless[10], сорри, детка…

– А цыганка Ляля Розанова – она кто? – спросила Люша. – Вы ее знали?

– Конечно, я ее знала, – усмехнулась Глэдис. – Мы с ней, можно сказать, были girlfriends[11]. Насколько вообще можно дружить с этим племенем…

– А что стало с Лялей потом? – настаивала Люша.

– Потом она вышла замуж, ушла из хора… После до меня доходили слухи, что она умерла, но я не знаю, можно ли им верить… Но что тебе stories from the past[12], детка?

– Я очень на нее похожа?

– Нет, теперь я вижу, что нет, – твердо ответила Глэдис. – У тебя совсем другие глаза. И кожа белее, и губы тоньше. Но вот movement, фигура, взгляд, общая повадка… Я схватила глазом, как ты стала двигаться и… I was wrong…[13]

Люша помедлила, глядя на Глэдис Макдауэлл и как будто оценивая ее по какой-то непонятной шкале. Потом сказала:

– You are not entirely wrong. Apparently, I am the daughter of Lyalya Rozanova[14].


Даже Гришка заметил какие-то изменения в Люшином облике, когда она возвратилась к столу.

– Люшка, чего? – хмуро спросил он. – Обидел тебя кто? Так нечего шляться где ни попадя да со всякой швалью базары разводить. Люди-то на свете, знаешь, разные попадаются. – Эта сентенция особенно умилительно прозвучала в устах Гришки Черного – беглого с каторги вора, вовсе не гнушавшегося при случае пролить человеческую кровь. – Сиди, как все, за столом, вон вина выпей, икрой заешь…

– Гришенька, нам бы с Марыськой сладенького чего-нибудь, – попросила Люша. – Пирожного или хоть кашки с изюмом.

– Человек! – крикнул осмелевший после зубровки и сменившей ее смирновки Гришка. – Подь сюды!

– Марыська, – наклонилась к подруге Люша, – а я теперь знаю, как моя фамилия. Люша Розанова.

– Ничего, подходяще, – снисходительно одобрила привыкшая к причудам подруги Марыся.

– Да уж покрасивше твоей, – огрызнулась Люша.

– Моя зато родовитее, – возразила Марыся и примирительно добавила: – Так ведь девушке-то это все равно – как замуж пойдешь, так и фамилия, и по сословию – все мужнино будет… А откуда ты вдруг в ресторане себе фамилию-то добыла? В артистки, что ли, решила податься?

– У меня мать в цыганском хоре пела. Солисткой. Ее Ляля Розанова звали. А подруга ейная, артистка, признала меня, точнее, сослепу за мать приняла…

– Да ты ж не больно-то на цыганку похожа, – удивилась Марыся. – Глаза-то у тебя…

– Что-то все же есть, – возразила Люша. – Потому как не она первая цыганскую кровь во мне признала. Да и видит она без очков плохо совсем, глаза ей не разглядеть было. Говорит: двигаюсь я точь-в-точь как она, и рост, и фигура.

– Вона как… Занятно получается… – протянула Марыся. – И что же теперь?

– Теперь она меня к себе в гости пригласила – про мать расскажет и так поговорить. Я решила уже, пойду.

– Это правильно, – одобрила Марыся. – А потом? Цыгане-то тебя за свою небось не признают. У них же, как везде, мужики все решают, а эта подруга…

– Да она вообще американка! – перебила Люша. – Миссис Глэдис Макдауэлл. Цыгане тут пока вовсе ни при чем.

– Господи, интересно-то как! – возбужденно воскликнула Марыся. – Ах, Люшка, какая ж у тебя все-таки судьба кучерявая получается! Прямо как волосья твои…

– Что, завидки берут? – усмехнулась Люша. – Остереглась бы моих «кучеряшек»-то. Не ровен час, кто там (указала на застекленный квадратами потолок) услышит…

Накаркала. Известное дело, глаз-то дурной, цыганский…

Глава 15,

в которой Аркадий обращается за помощью к профессору Рождественскому, а Юрий Данилович рассказывает ему о своем визите в Синие Ключи и знакомстве с Люшей

Аркадий почувствовал, что устал от Камарича. Сразу вслед за этим испытал чувство вины – ведь новый приятель как мог помогал ему, явно не имея во всем этом деле никакой личной выгоды.

«Такое качество в человеке называется „неблагодарность“», – сформулировал Аркадий сам для себя.

Он коллекционировал собственные недостатки, как иные коллекционируют трубки или почтовые марки. Пополнение коллекции всегда доставляло ему какое-то болезненное, иррациональное удовольствие.

Потом он вспомнил, что давно толком не беседовал с Адамом, своим старым и, в общем-то, единственным близким другом. На фоне дурашливо-въедливого Камарича отстраненная холодноватая нелюбопытность Кауфмана смотрелась особенно выигрышно. Адам никогда никому не задавал личных вопросов и не интересовался вслух событиями чужой жизни. Если ему о них все же рассказывали, вежливо выслушивал, а после сдержанно обозначал социально потребные по содержанию рассказа чувства – удивление, восхищение, сочувствие или соболезнования. Когда-то Аркадий обижался и на Адама – казалось, что Кауфману ни до кого (в том числе и до самого Аркадия) нет никакого дела. («Это называется „непоследовательность“ – не поймешь, чего я хочу от людей, все меня не устраивает».) Впрочем, если речь шла о неожиданных результатах поставленного в пределах интересующей Адама темы эксперимента, то количество заданных Кауфманом вопросов и уточнений могло исчисляться десятками, а его поведение при этом казаться даже навязчивым.

Пункт первый – надо пригласить Адама к себе или напроситься к нему. Впрочем, последнее невозможно – Адам к себе никогда не зовет. Лишь один раз, когда они еще учились в гимназии, Аркадий навещал заболевшего Адама у него дома и был поражен теснотой крошечных комнаток и огромным количеством суетящихся, похожих друг на друга домочадцев. Отдельно запомнились лишь маленькая, с печальными глазами мать и какая-то удивительная, ветхозаветная бабушка, с огромным носом, темным лицом и длинными седыми волосками на подбородке. Старуха сидела в покойном кресле отдельно от общей суеты и в свете масляной лампы с лупой разбирала загадочные еврейские письмена в разверстой на круглом столике книге. Домашний Адам был смущен и ласков и разительно не походил на Адама гимназического и вообще «Адама внешнего мира». Аркадию тогда показалось, что свою домашнюю ипостась Кауфман воспринимал как слабость и избегал ее демонстрировать кому-либо. А может быть, он просто стеснялся откровенной бедности своего большого семейства.

Пункт второй – обратиться к Юрию Даниловичу по поводу Люшиного дневника и возможных в этой связи действий. Он бывал в Синих Ключах, дружил с Николаем Павловичем Осоргиным, стало быть, заведомо небезразличен к судьбе его дочери. Камарича с собой Аркадий решил не брать и вообще о визите этом сказать ему задним числом.


Скелет Дон Педро, как всегда, приветственно ухмыльнулся входящему.

– Проходите, проходите, Аркадий Андреевич, присаживайтесь, я сейчас закончу, – сказал Юрий Данилович, не поднимая головы от стола, за которым писал, покрывая лист бумаги мелкими бисерными буковками.