— Ты прав, — отвечал он мне, — я могу научить тебя только тем внешним приемам, что прикрывают недостаток внутреннего содержания. Всякий должен выражать то, что от него требуется, следуя своей собственной натуре, а великие артисты те, которые черпают все в самих себе. Познай самого себя, испробуй себя и рискни.

Тщетно употреблял я все усилия. Я был полон страсти, но не мог выразить ее ни на сцене, ни в действительной жизни. Эта необходимость скрывать мою любовь от той, которая внушала ее, была, может быть, чересчур тяжелым усилием для моей воли, чересчур большим самопожертвованием. Я не мог найти для фикции того тона, которого недоставало для моего внутреннего волнения. В Божанси, где я вторично себя попробовал, ко мне не вернулось то вдохновение, что охватило меня в Орлеане в день дуэли. Товарищи мои нашли, что я очень хорош, а по-моему, это означало, что я вполне посредственен. Однако же я добился успеха в одном: я сбросил с себя свой дерзкий или скучающий вид. Я был приличен, если в моей роли попадался оттенок застенчивости, я передавал его натурально, — одним словом, я нашел подходящий вид для моих лет и моего амплуа. Я стал сносен, но должен был навсегда остаться бесцветным, и хуже всего было то, что Белламар этим довольствовался, а товарищи мои к этому привыкли. Они меня любили; они теперь полюбили меня настолько, что не требовали от меня ничего, кроме того, чтобы я оставался с ними, и не замечали больше моих недостатков.

Империа думала так же. Она говорила, что я слишком красив для того, чтобы не нравиться публике. А труппа не могла обходиться без меня потому, что я был добр и мил.

Впрочем, цель моя была достигнута во всем, что касалось настоящего: я стремился только к тому, чтобы жить подле нее, не будучи ей неприятным. Но что касалось будущего, то я нисколько не видал перед собой возможности обогащения или славы, что позволило бы мне мечтать стать ее опорой, и мне приходилось жить изо дня в день веселым баловнем, счастливчиком с виду, а в сущности с отчаянием в душе.

По отъезду из Божанси случилось со мной одно очень романтическое приключение, оставившее след в моей жизни. Я могу рассказать вам о нем, никого не компрометируя.

Мы должны были проехать в Тур, не останавливаясь в Блуа, где в то время подвизалась другая труппа. Леон спросил Белламара, не может ли он позволить ему задержаться в этом городе на один день. У него был тут какой-то приятель, упрашивавший его погостить у него. Белламар отвечал ему, что не желает ни в чем отказывать такому преданному члену труппы и что, впрочем, он сам рассчитывает остановиться в Блуа. Империа желала провести ночь в гостинице из-за Анны, расхворавшейся при выезде из Божанси и нуждавшейся в небольшом отдыхе.

Остальная труппа покатила дальше по дороге в Тур под предводительством Моранбуа. Белламар остановился с обеими молодыми актрисами в гостинице нижнего города, а Леон предложил мне переночевать вместе с ним у его друга, которому будет весьма приятно познакомиться со мной и оказать мне гостеприимство. Я принял приглашение, но только с условием, что приду туда после спектакля и что он представит меня своему другу лишь на другое утро; Белламар дал и мне суточный отпуск.

— Не стесняйся, — сказал мне Леон, — друг мой холостяк, и мы будем пользоваться у него полной свободой. В какой бы час ты ни явился ночью со своим чемоданом, привратница откроет тебе и проведет тебя в твою комнату. Я предупрежу, и на тебя будут рассчитывать, не поджидая тебя.

Он дал мне адрес и кое-какие указания, а потом мы расстались. Мне было любопытно взглянуть на игравшую тут труппу и узнать, хуже или лучше меня остальные провинциальные любовники. Они оказались хуже меня, что меня ничуть не утешило. Во время представления над городом разразилась ужасная гроза, и дождь все еще лил потоками, когда публика стала выходить после спектакля среди суматохи экипажей и зонтиков.

Я встретил подле театра одного молодого артиста, с которым был немного знаком в Париже и который увел меня в ближайшее кафе пережидать ливень. Он даже предложил мне разделить его комнату совсем поблизости от театра и старался отговорить меня от ночных поисков ожидавшей меня квартиры в старом городе по ту сторону холма в пустынных кварталах, где, по его словам, мне будет весьма трудно найти дорогу. Я побоялся, что, несмотря на свое обещание, Леон нарочно не ложился спать в ожидании меня, и как только небо немного прояснилось, я пустился на поиски дома № 23 по указанной мне улице, названия которой я попрошу у вас позволения не припоминать.

Действительно, мне пришлось долго искать, подниматься по бесчисленным крутым лестницам, ориентироваться наугад в живописных узких темных и совершенно пустынных улицах. На башенных часах какой-то старой церкви пробил час ночи, когда, наконец, я убедился, что попал на ту улицу, которую так искал, и стою перед дверью дома № 23, слабо освещенной луной. Действительно ли это № 23? Не 25 ли? Я собирался позвонить, когда в двери отворилось окошечко, точно мое приближение услыхали; на меня взглянули, затем открылась дверь, и старая служанка, лица которой я даже не разглядел, спросила меня шепотом:

— Это вы?

— Конечно, я, — отвечал я, — тот самый друг, которого ждут…

— Тише! Тише! — продолжала она. — Идите за мной.

Я подумал, что все спят или что в доме есть больной, и последовал на цыпочках за своей собеседницей. Она была в маленьких туфлях и шла точно призрак в своем белом чепчике, скрывавшем лицо. Я поднялся за нею по витой лестнице в стиле Возрождения, слабо освещенной ночником, но показавшейся мне прелестной работы. Я был в одном из тех старых, хорошо сохранившихся особняков, что составляют достопримечательность и украшение провинциальных городов, а особенно Блуа. В первом этаже старуха остановилась, открыла дверь с замком тонкой работы и сказала мне:

— Входите и — главное — не выходите больше!

— Никогда? — сказал я ей, смеясь.

— Тише! Тише! — продолжала она боязливым шепотом, прикладывая палец к губам.

Тогда я разглядел ее суровое и бледное лицо, которое показалось мне фантастичным и которое скрылось в темноте лестницы точно призрак.

— Очевидно, — подумал я, — в этом прелестном доме кто-то лежит в агонии. Веселья в этом мало, но, быть может, я буду полезен Леону в такую тяжелую минуту.

И я прошел в прелестную по обстановке, резной отделке и устройству квартиру, где рассчитывал найти Леона. Я прошел бесшумно по передней, предшествовавшей прехорошенькой маленькой гостиной или скорее будуару, где топился камин, — приятная предусмотрительность в эту непогоду, от которой я промок и продрог. В канделябрах горели свечи, по углам камина стояли два больших кресла тонкой работы, но лежавшие на них свежие и выпуклые подушки ничуть не свидетельствовали, что в них недавно сидели. Богатая мебель была заботливо расставлена, однако комната имела вид давно не обитаемого жилища. Хрусталь люстры скромно блестел под серебристым кисейным чехлом. На спинках и ручках кресел гипюровые накидки были безупречно белы и не смяты. Два красивых стеклянных шкафчика, из которых один заключал в себе китайские вещицы, а другой — статуэтки из старинного саксонского фарфора, были заперты на ключ. Рабочий столик указывал на то, что здесь жила или бывала женщина, но столик этот был пуст, и к его бархатной обивке не пристало ни кусочка нитки или шелка.

В глубине будуара я увидел ковровую портьеру, приходившуюся прямо против камина, и осторожно приподнял ее. Темнота и молчание. Я взял свечку и проник в самую очаровательную спальню, которую мне когда-либо приходилось видеть. Она была вся обтянута небесно-голубым шелком с белыми шелковыми шнурками. Белая с золотом кровать под балдахином с бахромой и с густыми занавесками из того же голубого шелка занимала, точно памятник, целый угол комнаты, не то чтобы большой, но очень высокой. На белом мраморном камине с украшениями из золоченой меди помещались часы времен Людовика XVI редкого изящества, подсвечники с тремя ветками, белые с золотом, как и часы, и два Амура из белого мрамора, принадлежавшие, наверное, резцу искусного мастера. Комод, письменный столик и этажерки из розового дерева с медальонами из старинного севрского фарфора, маленькая кушетка, обитая китайским атласом, два или три кресла чудесной ручной вышивки, коричневато-красный ковер с нежными голубыми разводами, венецианское зеркало в рамке искрящихся цветов, две большие пастели, изображавшие двух сильно декольтированных красавиц. Что еще? Прелестные безделушки, расставленные повсюду, — все изобличало спальню женщины богатой и с художественным вкусом, изысканно-утонченной, быть может, сладострастной.

Произведя осмотр этого весьма комфортабельного убежища, я спросил себя, для меня ли и впрямь оно предназначено, и не совершила ли старуха чудовищной ошибки, впустив сюда меня вместо какой-нибудь маркизы. Затем я вспомнил, что родители Леона богаты, что он жил в свете, что у него были друзья в high life[12], что тот, кто оказывал мне гостеприимство, был холост и независим, и не было ничего удивительного в том, что в своем богатом доме он меблировал нарядную квартиру для своей любовницы или более высокопоставленной особы, приходившей иногда к нему на таинственные свидания.

Но с какой стати впустили сюда бедного актера, промокшего и грязного, который удовольствовался бы походной кроватью на чердаке, что ничуть не противоречило бы его привычкам? Пышность эта казалась мне иронической. Разве в этом княжеском доме не имелось более скромной комнаты для скромного проезжего? Есть ли это комната для друзей? В таком случае Леон должен быть тут, и я стал искать, нет ли второй, смежной спальни.

Но ее не было. Я решил устроиться здесь, хотя бы завтра пришлось убедиться, что ключница спятила с ума — это касалось ее, а не меня. Я был утомлен, я продрог, моя легкая рана немного ныла, а так как первое удивление уступило место потребности в отдыхе и сне, то я уселся на кушетку, бросил спичку в груду дров в камине и принялся снимать обувь, стыдясь оставляемых ею беловатых следов на ковре.

Глядя перед собой на отражение постели в наклонном венецианском зеркале, я заметил, что шелковое покрывало ее не снято и что ничто не говорит о том, что эта нарядная постель стоит здесь не для одного парада. Я приподнял складки покрывала и увидел, что на белых атласных матрацах нет ни простынь, ни одеяла. Я опять призадумался. Очевидно, не мне предназначалось это роскошное убежище или где-нибудь в другом месте имелась более скромная постель, доступная простым смертным. Я напрасно искал ее. Ничего подобного в уборной, никакого потайного алькова в стене, ничего такого, на чем бы можно было растянуться, если только обыкновенная жительница голубой спальни не была крошка, способная примоститься на атласной кушетке. Что касалось меня, уже бывшего ростом пяти футов и пяти дюймов, то и мечтать об этом не стоило, и сначала я решил спать сидя; через пять минут мне стало слишком жарко, и я растянулся посреди комнаты на ковре; но не прошло еще пяти минут, как мне стало холодно. Положительно, меня немного лихорадило от полученной мной царапины; я находил, что предложенное Леоном гостеприимство было скверной шуткой, а запрещение выходить отсюда показалось мне прозрачным доказательством мистификации. Между тем Леон был вовсе не шутник. В доме царила такая безусловная тишина, что можно было подумать, что он пуст. Та же тишина на улице. Луна ярко освещала теперь эту покатую улицу, спускавшуюся вниз извилинами, обрамленными стенами с возвышавшимися над ними густыми деревьями. Там и сям между садами виднелись дома, казавшиеся все меньше по мере удаления; были ли то странные особняки или современные виллы — ночью разобрать было невозможно.

Я не смел открыть окно, все еще предполагая, что не следует нарушать драгоценного сна кого-то больного в доме, но я мог ясно видеть улицу сквозь голубые стекла, окрашивавшие всю картину в фантастическое сияние театрального лунного света. Ставень не было, окна в стиле Возрождения были украшены витыми переплетами. Над противоположной стеной возвышались большие круглые верхушки цветущих лип; подальше на террасе пилястры поддерживали виноградную беседку; направо какое-то маленькое строение, которое могло бы быть привратницкой, походило на древнюю могилу. Не знаю, почему эта пустая и немая улица со своими низкими постройками, изящными очертаниями и рядами растительности напоминала мне древнее предместье Помпеи или квартал Тускулума ранним утром. Часы на отдаленной башне пробили половину второго, и я решил закутаться в свое дорожное одеяло и растянуться на атласных матрацах, натянув на себя шелковое покрывало; благодаря этому мне было удобно, и я быстро впал в ту приятную дремоту, что предшествует сладкому сну.

Первый раз в жизни случилось мне очутиться на таком богатом и мягком ложе, по всей вероятности, это будет и в последний раз, и мне было приятно наслаждаться запахом этой высшей роскоши. Дрова продолжали гореть и бросать яркие отблески пламени на картины, на мебель и на потолок, разрисованный светлыми облаками на фоне розоватого неба. Мало-помалу огонь побледнел, и все в комнате приняло прозрачный и мягкий оттенок, отчего она, вероятно, стала похожей на пресловутый лазурный грот. Я спросил себя, достаточно ли мне хорошо, чтобы обладание подобной вещью могло стать для меня мечтой. Я вспомнил ферму, где я вырос, большую комнату с потолком из коричневых балок, откуда вместо люстры висели пучки золотистых луковиц и красных перцев, стены, завешанные кастрюлями и тазами из блестящей меди, звуки, слышные мне сквозь мой первый сон, голоса убаюкиваемых детей, лай собак во дворе, когда быки шевелились в хлеву или когда вдали проезжала телега, мерно стуча по камням, а под ровный шаг лошадей бубенчики на хомутах позвякивали: до-фа-до-ре-ми-до. Я снова видел свою мать и трех бедных младших деток, умерших в один год. Мой отец, еще молодой, укладывал меня спать, пока мать кормила последнего ребенка, и натягивал мне на лицо толстую холщовую простыню, которая должна была защищать меня от мух, всегда пробуждавшихся раньше меня.