Все попытки мои были тщетны. Для споров со мной он не находил слов, но он опускал голову, бледнел и уходил разбитый ложиться в постель. Я отказался от своего намерения. Эта неизменная кротость, это удручающее молчание хорошо доказывали мне невозможность для него понять меня и непобедимую власть над ним его idée fixe о проклятии, ожидающем меня. Когда великодушная и нежная душа, подобно его душе, допустила раз это верование, она замкнута навсегда.

Доктора предупредили меня о вероятности еще одного или нескольких повторений, и очень серьезных, этой внезапной болезни. Я не захотел рисковать ускорением ее возвращения и покорился; я сделался садовником.

Тем не менее, мне хотелось распроститься с моей второй семьей, с Белламаром, а главное — с Империа. Я узнал случайно, что они находятся в Клермоне, и, так как я оставил им на хранение часть своих вещей, я легко добился от отца нескольких дней свободы для окончания своих дел на стороне, поклявшись ему, что вернусь через неделю.

Я нашел труппу в неважном положении, хуже обыкновенного; они не хотели трогать последних, оставленных мною в кассе бумажек. Я потребовал, чтобы их пустили в ход и чтобы выплатили мне их потом по мелочам, по мере возможности и нимало не тревожась по этому поводу. Я уверял, что ничуть в них не нуждаюсь и что, осужденный остаться неопределенное время у себя в деревне, я обладаю личными, более чем достаточными средствами. Я лгал; у меня больше ровно ничего не оставалось. Я не хотел признаться в этом отцу и не просил у него ничего другого, как разделить с ним кров и кусок хлеба в уплату за свою поденную работу.

Но прежде чем расстаться с Империа, я решил покончить совсем с той упорной надеждой, которой никогда не мог убить в себе, и попросил ее выслушать меня внимательно и не прерывая в присутствии Белламара. Она согласилась, но не без некоторого беспокойства, которого не сумела скрыть от меня. Белламар сказал ей при мне:

— Дочь моя, я отлично знаю, о чем будет речь, я давно угадал, в чем дело. Ты должна выслушать Лоранса без боязни, без чопорности и отвечать ему без недомолвок и без утайки. Я не знаю твоих секретов, я не имею никакого повода и никакого права тебя допрашивать, но Лоранс должен узнать их, составить о них мнение и вывести из них заключение, как ему вести себя в будущем. Отправимся втроем за город, я оставлю вас поговорить вдвоем. Я не хочу ни выражать свое мнение, ни оказывать какое-нибудь давление, прежде чем Лоранс не выскажется тебе свободно и откровенно.

Мы углубились в небольшое тенистое ущелье, где протекал прозрачный ручей, и Белламар оставил нас, заявив, что вернется через два часа. Империа производила на меня впечатление смиренной жертвы, приготовившейся к тяжелому испытанию давно грозящего и совершенно бесполезного признания.

— Я отлично вижу, — сказал я ей, — что вы тоже угадали, что я скажу, что вы меня жалеете и никогда не полюбите; но утопающий человек хватается до последней минуты за все, что попадается ему под руку, а я вступаю в такую жизнь, которая будет для меня умственной смертью, если я не внесу в нее немного надежды. Не считайте же бесполезным мое желание приготовиться к крушению, пожалуй, худшему, чем тогда, в Адриатическом море.

Империа закрыла лицо руками и залилась слезами.

— Я знаю, — сказал я, целуя ее мокрые руки, — что вы питаете ко мне дружбу, настоящую дружбу.

— Да, — сказала она, — глубокую, огромную дружбу. Да, Лоранс, когда ты мне говоришь, что я тебя не люблю, ты меня страшно терзаешь. Я не холодная, я не эгоистка, я не неблагодарная и я не дура. Твоя привязанность ко мне была великодушна, ты выдавал свое чувство только невольно, в редкие минуты лихорадки и экзальтации. Когда ты пламенно признался мне в нем на скале, ты был не в своем уме, ты был при смерти. Позднее, и почти всегда, ты так хорошо скрывал и побеждал чувство, что я сочла тебя совершенно исцелившимся. Я знаю, что ты сделал все, чтобы забыть меня и заставить меня верить, что ты более обо мне не думаешь. Я знаю, что у тебя были случайные любовницы, что ты бросился очертя голову в развлечения, быть может, недостойные тебя, после которых ты бывал печальным и почти во власти отчаяния. Не раз, без твоего ведома, глаза твои говорили мне: «Если я недоволен сам собой — это ваша вина. Надо было дать мне хоть надежду, я был бы целомудрен и верен». Да, мой милый Лоранс, да, я знаю все это, и я бы могла продиктовать тебе все то, что ты хочешь сказать мне. Может быть… если бы ты был мне верен без всякой надежды… Но, нет, нет, я не хочу тебе этого говорить, это было бы чересчур романтично и, пожалуй, неправдиво; ты был бы еще совершеннее, чем теперь, ты был бы героем рыцарских времен, я, пожалуй, влюбилась бы в тебя, мне пришлось бы или победить свою любовь или уступить ей; победить ее — значило бы причинить тебе большое горе; уступить ей — было бы для меня угрызением совести и отчаянием. Послушай, Лоранс, я не свободна, я замужем.

— Замужем! — вскричал я. — Ты замужем! Это неправда!

— Фактически это неправда; но в моих глазах я бесповоротно связана. Я связала свою совесть и всю жизнь клятвой, составляющей мою силу и мою религию. Я действительно люблю одного человека и люблю его вот уже пять лет.

— Это неправда! — повторил я гневно. — Эта басня стара и предлог этот никуда не годится. Вы сказали раз Белламару при мне в Париже, когда я лежал еще больным и притворился спящим, что это неправда.

— Ты это слышал! — продолжала она, краснея. — Если так… то тем более.

— Объяснитесь.

— Невозможно. Все, что я могу сказать, — это то, что я скрываю свою тайну, а особенно от Белламара. Ему-то я и лгу и буду лгать, пока это будет нужно. Он-то именно и мог бы угадать, а я не хочу, чтобы он угадал.

— Тогда ты, значит, любишь Леона?

— Нет, я клянусь тебе, что не Леона. Я никогда о нем не думала, а так как после него можно подумать только о Ламбеске, то я прошу тебя избавить меня от унизительных отрицаний и не подвергать меня более бесполезному допросу. Я всегда была искренна с тобой, всегда! Не наказывай меня за это своим недоверием. Не причиняй мне еще лишние страдания, довольно и теперешних мук.

— Ну, если так, друг мой, будь искренна до конца: скажи мне, счастлива ли ты и любима ли?

Она отказалась отвечать мне, и я перестал владеть собой; эта непонятная тайна выводила меня из себя. Я стал так громко жаловаться на это, что вырвал у нее часть правды, согласную — увы! — с тем, что Империа уже сказала мне полусерьезным тоном в Орлеане, по дороге к вилле Вашара. Она никогда не открывала своей любви тому, кто был предметом ее; он даже ничего не подозревал. Она была уверена, что он был бы счастлив в тот день, как она сказала бы ему о ней; но день этот еще не пришел; ей предстояло подождать еще года два или три. Она хотела остаться свободной и безупречной, чтобы внушить доверие этому человеку, страшившемуся брака. Где находится этот человек? Чем он занимается? Где и когда видится она с ним? Она ни за что не хотела этого сказать. Когда я высказал предположение, что он находится неподалеку от места жительства отца Империа и что она встречает его там ежегодно, когда ездит навещать больного отца, она отвечала: «Может быть», — но тоном, как бы означавшим: «Верь этому, если тебе так угодно; никогда тебе не угадать правды».

Я отказался от этого намерения, но сделал тогда все, что только возможно, чтобы доказать ей, до чего безумна ее романтическая страсть. Она ни в чем не была уверена наперед, даже не была уверена, нравится ли, а между тем приносила свою молодость в жертву мечте, предвзятой мысли, походившей на манию.

— Ну что ж, — отвечала она, — это похоже на твою любовь ко мне. С самого начала ты узнал, что я люблю отсутствующего. Я сказала это во всеуслышание, когда в фойе «Одеона» ты взглянул на меня впервые чересчур выразительно. Я повторяла тебе это при всяком подходящем случае, и это так. Не имея возможности добиться моей любви, ты захотел моей дружбы. Ты завоевал ее, она твоя. Ты довольствовался ею три года, ты не захотел променять ее на такие волнения, которые совершенно напрасно измучили бы нас. Ты знаешь, что я убежала бы! Ты чувствовал себя счастливым с нами даже среди самых больших бед и самых горьких испытаний; мы все любили друг друга с энтузиазмом и, сознайся, что были дни, недели, пожалуй, даже целые месяцы, когда мы были так возбуждены, так экзальтированы, что ты радовался тому, что ты мне только друг. В такие минуты тебе не захотелось бы, чтобы я променяла наше рыцарское братство на бури, горячку и прихоти, на огне которых сгорает наша бедная Анна. Ну что ж, моя жизнь свихнулась, как и твоя; господствующая над всем остальным идея, тайное предпочтение, некая мечта о будущем превратили нас в двух безумцев, которые обязаны взаимно понимать и прощать друг друга. Ты говоришь, что я — твоя idée fixe; позволь же и мне иметь свое серьезное, неизлечимое помешательство. Мы, актеры, не живем действительно общественной жизнью; мы вне всяких условностей, хороших или дурных, внушаемых разумом людям предусмотрительным и степенным. Их логика не наша. Как бы ни исчезал предрассудок против нас, мы все-таки стоим особняком, и те, которые хорошо бы нас узнали, сказали бы, что мы, вместе с благочестивыми мистиками, являемся последними последователями идеала сверхобщественного, сверхпрактичного, сверхчеловеческого. Всякому человеку, связанному с миром в его настоящем виде, можно сказать: «Куда вы идете? К чему это вас приведет?» Этот человек, если он на пути к безумствам, растерянно останавливается и не видит перед собой ничего, кроме стыда и самоубийства. Мы же, когда нас спрашивают, куда мы идем, отвечаем, смеясь, что идем вперед для того, чтобы не останавливаться, и будущность наша всегда населена призраками, смеющимися еще громче, чем мы. Уныние овладевает нами только тогда, когда мы не можем больше рассчитывать на случайность. Не говори же мне, что я сошла с ума. Я это отлично знаю, раз я стала актрисой, и ты тоже сумасшедший, раз ты стал актером. Тебе понадобился кумир — мне он понадобился еще раньше, до знакомства с тобой; мы встретились слишком поздно.

Мне показалось, что она права, и я перестал спорить; я даже смутился, когда она спросила меня, что бы мы теперь делали, если бы мне удалось заставить ее полюбить себя.

— Разве ты свободен? Разве ты не принадлежишь известному долгу, родине, отцу, труду, отличному от нашего? Не было ли большим безумством с твоей стороны привязаться к нам, не имеющим более ни родины, ни семьи, ни дома вне нашей «бродячей овчарни»? Не приготовил ли ты нам огромное горе, отдав нам несколько лет твоей молодости, зная, что тебе придется отступиться потом от нас? Что бы стал ты теперь делать со мной, если бы я была твоей подругой? Я не знаю, есть ли у тебя действительно на что жить, и мне это было бы совершенно безразлично, лишь бы мы могли трудиться вместе; но могли ли бы это тогда? Мог ли бы ты хоть доставить мне такое убежище, откуда меня не прогнали бы, как бродягу? Последний из ваших крестьян не считал ли бы себя вправе презирать и оскорблять мадемуазель де Валькло, фиглярку? Ты видишь сам, что ты должен почитать счастьем для себя, что не взвалил на себя такой долг, исполнять который ты не мог бы.

— Зато, — сказал я, — я не пришел сюда просить твоей руки; но мне казалось, что сердце твое свободно и что ты можешь сказать мне: «Надейся и вернись». Мне сказали, что бедному отцу моему осталось жить всего лишь несколько лет, пожалуй, несколько месяцев. Я хочу посвятить себя тому, чтобы возможно дольше продлить его жизнь, и это без сожаления, колебания и нетерпения. Задача моя не пугает меня; я ее выполню, что бы ни ждало меня в будущем; но будущность — это ты, Империа, а ты не хочешь, чтобы моя самоотверженность жаждала награды? Я часто говорил тебе, что наследую со временем состояние, правда, весьма небольшое состояние, но весьма достаточное для того, чтобы продлить и, может быть, подкрепить наше товарищество. Я с радостью принял бы эту общность интересов с Белламаром и его друзьями…

— Нет, — сказала Империа. — Белламар не принял бы. Все это безумно, мой бедный Лоранс! Не станем смешивать интересов мира с интересами богемы. Белламар не станет никогда занимать иначе, как с отдачей, и только он один может спасти Белламара.

— По крайней мере, мне позволят, — снова заговорил я, — оставаться товарищем его и твоей судеб. Значит, ты не хочешь даже подать мне надежду возобновить наши кампании и снова стать твоим братом?

— Не скоро, нет, — сказала она, — тебя чересчур мучило бы только что происшедшее между нами объяснение; но когда-нибудь, когда ты совсем простишь меня за то, что я тебя не люблю, когда ты сам полюбишь другую женщину.., но другая женщина не захочет расстаться с тобой, и ты видишь.., это заколдованный круг, ибо для того будущего счастья необходимо, чтобы ты порвал с настоящим и порвал бы без всякой задней мысли. Я поступила бы преступно, если бы сказала тебе противоположное.