Отчаяние мое было так глубоко, что я сам его испугался. Уж не схожу ли я с ума? Как и почему влюблен я до такой степени в женщину, которую совсем недавно узнал и с которой говорил в первый раз? В сущности, что я о ней знаю? Почему это я вбил себе в голову мысль о возможности оказаться первым в ее жизни и понравиться ей с первого взгляда?

Спускаясь обратно по аллее Обсерватории, я встретился с Леонсом, одним из наших первых любовников, красивым молодым человеком, большим ветрогоном и весьма плохим актером, которого мне было бы очень легко сразу заменить, если бы я был плохим товарищем. Он казался мрачным и растерянным.

— Ах, мой милый Лоранс! — вскричал он, почти бросаясь в мои объятия. — Если бы ты знал, до чего я страдаю!

— Что такое? Что с тобой?

— Она любит другого!

— Она! Кто она?

— Империа! Она только что сказала это вслух.

— Знаю, я был тут же!

— Ты был тут? Ах, да, правда, это даже из-за тебя… Но если она это сказала, то это не по твоему адресу! Это по моему, и нарочно, знаешь, для того, чтобы повергнуть меня в отчаяние.

— Значит, ты ее любишь?

— Безумно!

Я этого не знал и с этой точки зрения был таким же сумасбродом, как и он, воображавший себя единственным воздыхателем. Я и не подумал открыться ему и притворился, что жалею его, будучи в восторге, что имею теперь с кем говорить о ней. Он любил ее с тех пор, как она поступила в «Одеон», приехав из провинции; сам он только что вышел тогда из консерватории. Он навел справки, настойчиво добивался правды и разузнал все о настоящем происхождении и настоящей судьбе Империа. Он поклялся самому себе никогда не выдавать открытых им секретов и рассказывал их теперь мне, с которым познакомился всего неделю тому назад и которому говорил «ты» в первый раз.

Империа называлась Нанси де Валькло. Она была из провинции Дофине. Ее отец, маркиз де Валькло, был человек умный, великодушный и весьма уважаемый на своей родине. Он обожал красавицу жену и сам воспитывал дочь, которой справедливо гордился. Мадам де Валькло всегда пользовалась безупречной репутацией, но в сорок лет вдруг оказалась героиней страшно скандального похождения с каким-то гарнизонным офицером. Муж убил любовника, жена покончила с собой. Господин де Валькло сошел с ума через три месяца, потеряв предварительно все состояние в глупейшем предприятии, в которое бросился от нетерпения скорее реализовать свое имущество для того, чтобы покинуть с дочерью родину.

— Мадемуазель де Валькло осталась, таким образом, почти сиротой в двадцать лет, ибо она нас обманывает, — заметил Леонс. — Ей двадцать два года. Она скрывает свои годы, чтобы скрыть всеми силами свою настоящую личность; она могла бы выдавать себя еще моложе: такое совершенное лицо не имеет лет.

Он продолжал:

— Так как господина де Валькло обманули накануне самого помешательства, констатированного докторами, то есть когда он уже был, вероятно, помешан, дочь его могла бы начать процесс и вернуть себе, по крайней мере, остатки отцовского имущества. Ей советовали сделать это, но она холодно отказалась. Приключение матери, причина сумасшествия отца наделали чересчур много шума для того, чтобы она не знала об этом, и судиться было бы невозможно, не намекая на эту причину. Она позволила обобрать себя дочиста, а когда убедилась, что ей не останется достаточно средств даже для того, чтобы прокормить отца, решилась работать сама.

Хотя она была с талантами и образованием, она не нашла работы сейчас же и приняла тайно крайнее решение. Белламар, благородный импресарио, о котором ты, конечно, слышал у нас, давал несколько раз представления в том городе, где она жила. В эпоху благополучия семьи де Валькло он даже устраивал домашние спектакли в замке Валькло. Он провел там несколько дней, сыграл сам одну роль и устроил дебют в присутствии друзей и родственников Нанси, которой было в то время двенадцать лет. Он нашел в ней такие хорошие задатки, что сказал при ней, смеясь:

— Как жаль, что она богата. Из нее могла бы выйти артистка.

Девочка никогда не забывала этих слов. Оставшись бедной девушкой, она вспомнила о них и бросилась к Белламару, игравшему в Безансоне. Рассказывать ему свою печальную историю ей не пришлось: он уже знал ее. Он сказал ей о театре все то, что честный человек должен сказать о нем честной девушке. Она не испугалась и даже, как говорят, отвечала ему:

— Я неуязвима. Воспоминание о наших несчастиях и горестях пронзило меня точно раскаленным железом; мне никогда не вздумается грешить, это не может прельстить меня.

Белламар уступил, поклялся заменить ей отца и, не желая уезжать вместе с нею из того места, где его знали, он назначил ей свидание в Бельгии, где она дебютировала под именем Империа и где никто не заподозрил о ее тайне. В Дофине никто не узнал, что с нею сталось. Слышали только, что она отвезла отца куда-то близ Леона к старой чете их бывших слуг, которые ей были безгранично преданны и ухаживали за ним, как за ребенком. Говорят, что помешательство его тихое. Он совершенно потерял память обо всем прошлом и вернуть ее не значило бы оказать ему услугу. Все думают, что мадемуазель де Валькло уехала гувернанткой в Россию. Здесь тоже ничего не открыли, только старик Бокаж знает, в чем дело, да я.., сам все разузнавший.., увы! Признаться тебе, как именно? Я просто подслушал!.. Это потому, что я от нее без ума! Это потому, что я готов на все, лишь бы понравиться ей; это потому… Но теперь все погибло! Она добродетельна, это правда, и всегда останется такою, но она любит!

— Кого бы это, как ты думаешь? — спросил я у Леонса, притворяясь, что принимаю участие в его горе.

— Ах, как знать? — вскричал он, размахивая руками. — Она сказала, что он очень далеко отсюда! Может быть, какой-нибудь артист, с которым она познакомилась в Брюсселе, а может быть, какой-нибудь дворянин, бывший ее женихом в Дофине до катастрофы.

— Если это дворянин, то поступает он не по-дворянски, предоставляя ее такой тяжелой доле. Должно быть, он богат и забыл ее! Когда она в этом вполне убедится, она тоже его забудет!

— Да, ты подаешь мне некоторую надежду, и я благодарю тебя за это! Кроме того, мне еще кажется, что она выдумала эту любовь нарочно, с целью испытать мою любовь.

— Значит, она знает, что ты ее любишь?

— Да, конечно! Я признался ей письменно в любви в самых убедительных и почтительных выражениях.

— Ты предлагал жениться на ней?

— Да.

— И что же отвечала тебе Империа?..

— Ничего. Она сделала вид, что не получила моего письма.

— Что не мешает тебе надеяться?

— Раньше я надеялся, а теперь боюсь! Что ты мне посоветуешь?

— Ничего. Наблюдай за нею и жди.

— Значит, ты думаешь, что я не должен отступаться?

— Вот уж ровно ничего не знаю.

— Пойдем обедать вместе, — продолжал он, — и позволь мне говорить о ней. Если я останусь один, я чувствую, что наделаю каких-нибудь глупостей.

Я слушал его бессвязные речи целый вечер, большую часть времени не слыша ни слова из того, что он говорил. Я считал с его стороны глупейшей самонадеянностью добиваться внимания Империа и адресовал на свой собственный счет расточаемые ему мною вздорные утешения. Нимало не считая себя таким же фатом, как Леонс, я старался убедить себя, что она солгала для того, чтобы избавиться от его преследований и совсем не имела намерения обескураживать меня.

Видя, до чего Леонс смешон, я воспользовался, однако, своим соперничеством, обещая себе ни в чем не следовать его примеру. Он не скрыл ни от кого своего великого отчаяния и так много нашумел по этому поводу, что это помешало всем заниматься мною. Я выказывал большую веселость и развязность, отрицал факт своего косвенного признания в любви Империа, утверждая, что просто высказывал свое мнение вообще о любви и преданности; мне удалось не оскандалиться и отвлечь от себя если не подозрение, то, по крайней мере, шутки. Глупость же Леонса точно нарочно их вызывала, и он оказал мне тем немалую услугу.

Империа имела известный успех в новой пьесе; она сыграла хорошо и понравилась. Она казалась нимало этим не опьяненною и отвечала на наши комплименты, что нисколько не заблуждается насчет всего того, чему ей надо еще выучиться, чтобы стать кем-нибудь на сцене. Однако у нее появился некоторый апломб. Она поднялась ступенькой выше по лестнице и казалась этим довольной. Мы узнали, что Белламар написал ей, чтобы поздравить и ободрить ее. Мадемуазель Коринна была побеждена ее кротостью и благоразумием, тем более, что все решительно стали строго возражать ей, когда она попыталась оклеветать Империа.

Из-за новой пьесы Империа бывала в театре каждый вечер. Ей дали уже роль в следующей пьесе, которую скоро начали репетировать. Таким образом, почти все ее время проходило за работой, и я мог видеть ее в любой час; но, не желая, чтобы отец мой подумал, что я меняю ремесло из лени, и не желая ничего решать без его согласия, я старательно продолжал изучать право, уходил домой в 9 часов вечера и работал до двух часов ночи. Вставал я поздно и приходил в театр в полдень; там я проводил весь день, за исключением часа, необходимого для обеда. На долю Империа выпал тяжелый труд репетировать по три и по четыре часа в день, а потом играть три или четыре часа вечером, меняя костюм в каждом антракте. Остальное время она мастерила свой гипюр или учила роль у себя дома. Она не теряла ни минуты, и спокойствие, вносимое ею в эту ужасную жизнь, было непостижимо. Она была так умна и образованна, что ничто ей не было чуждо, и говорила она обо всем со скромной уверенностью. Она не была никогда ни грустна, ни весела. Открытие ее настоящего возраста вначале несколько успокоило меня — не потому, что я находил ее менее прекрасной и соблазнительной оттого, что она оказывалась совершеннолетней, но как эти ее два лишних года отдаляли ее от меня; как был прав капельмейстер, сказавший мне, что я чересчур еще молод для того, чтобы позволить себе строить какие бы то ни было планы на будущее!

Несмотря на это новое препятствие, столь очевидное для меня, несмотря на все свои старания вести себя умно, я скоро почувствовал, что желание мое просыпается с новой огромной силой: это было точно безумие, какая-то idée fixe[7]. Сумасбродные претензии Леонса давали мне силу скрывать свою болезнь, но не побеждать ее. Империа привлекала меня без ее ведома, как огонь привлекает бабочку; мне непременно хотелось обжечься. Она превосходила меня своим происхождением и воспитанием, своим почти уже сложившимся положением и своей определенной будущностью, своим талантом, еще несовершенным, но которого мне, быть может, никогда не приобрести, наконец, даже своими летами, благодаря чему она превосходила меня благоразумием. Кроме того, она уже испытала и несчастье, что придавало ей больше силы и достоинства.

А что мог я ей предложить? Лицо, хвалимое другими и, пожалуй, не нравящееся ей, маленькую сумму денег, дававшую возможность прожить кое-как два или три года, необходимые на мою выучку, и восторженную любовь, надежности которой она, быть может, не имела оснований доверять.

Все это она отлично сумела дать мне понять, когда оказалась вынужденной заметить мои ухаживания и угадать волнение, скрывавшееся за моим молчанием. Я еще внимательнее наблюдал за собой, потому что больше всего на свете боялся внушить ей недоверие; я страшился, как бы она не попросила меня никогда более с нею не разговаривать. Я всячески старался отвлечь ее подозрения и, насколько я желал прежде, чтобы она узнала о моей любви, настолько теперь старался убедить ее, что она ошиблась или что я отказался от своей химеры. Я довел свое притворство и трусость до того, что стал слегка ухаживать за мадемуазель Коринной, трепеща, как бы она не приняла всерьез моих комплиментов. Но она не обращала на них ни малейшего внимания: она метила на более основательные победы. Леонс, которого Империа отстранила от себя, старался обмануть свою досаду, пытаясь ухаживать за Коринной. Она его высмеяла, а что касается меня, то она объявила мне по-товарищески, что сожалеет о моем ненадежном положении и не собирается выходить замуж по любви.

Я не говорил ей ни о любви, ни о браке; я ограничивался лишь тем, что говорил ей о ее красоте, довольно сомнительной; тем не менее моя наивная уловка удалась. Империа, в глубине души сама очень наивная, убедилась, что я о ней не думаю, и с этой минуты стала обращаться со мной с той же мягкостью и с тем же доверием, как и со всеми другими.

Я постоянно колебался между желанием и опасением разуверить ее, когда в один прекрасный день она вынудила меня окончательно ее успокоить. Говорили как раз о Коринне, которая позволяла всем ухаживать за собою, не обращая внимания ровно ни на кого, и, как обыкновенно, общий разговор был прерван звонком, призывавшим на сцену. В первый раз я очутился, наконец, вдвоем с Империа.