– Но почему? – спросил муж упавшим голосом. Ведь он сделал над собой чудовищные усилия, признал свое поражение, попросил прощения!

– Вы не любите меня, – едва прошептала Серафима. – Вы любите себя рядом со мной, но не меня.

Соболев стоял как громом пораженный. И это её он пытался учить уму-разуму, в то время как она сама способна преподать ему урок!

– Милая моя, бесценная! Не гони меня прочь из своей жизни. Позволь мне любить тебя! Я очень, очень люблю тебя. Да только не умею это сказать и выразить. Да, да! И не смотри на меня с удивлением. Что толку, что я профессор и учу молодежь. Книжные премудрости – это иное знание. Душа моя, поверь, я не лгу, не рисуюсь перед тобой. Я и вправду как в скорлупке, и не могу её расколоть. Хочу любить и не умею! Господи, да поверь же мне!

Она стояла, совершенно оторопелая от его признания. Соболев воспользовался её замешательством и, широко шагнув, поймал в объятия. Так они застыли, прислушиваясь друг к другу.

Луша, наскоро похватав одежду Пети, накрутила на него все, что было под рукой. И теперь они все ходили по монастырскому двору, поглядывая на дверь гостиницы, скоро ли папаша соизволят выйти. А тот все не шел. Мальчик замерз, его нос и щечки покраснели от мороза. Да и сама Луша уже хотела в тепло, да поскорей горячего чаю выпить. А барин все не шел. Воротиться без разрешения девушка боялась. Что ж, хоть и стояли нынче заутреню, придется снова пойти в храм, авось там потеплее от печки, да от свечей, да света Божьего и Божественной любви.

Изгнание из рая было стремительным. Василиса получила телеграмму от брата и уставилась на неё в тоскливом недоумении. Но как она её ни крутила, не читала так и эдак, смысл выходил один: убираться восвояси и поскорее. Мысль о возвращении к опостылевшему супругу в провинциальную глушь навалилась на Василису как могильная плита. А ведь близится Рождество, а там и Новый год. У Лавра завтра каникулы начинаются, на улицах иллюминации и гулянья. Магазины и лавки полны кушаний и нарядов, разных разностей, от которых глаза разбегаются. Она уже и о елке позаботилась, дворник принесет на днях. В кладовке до сих пор еще живы игрушки из их с Викешей детства, которые она собиралась повесить на елку с Лавриком. И вот теперь, именно теперь ей приказано убираться вон!

Василиса с потерянным лицом вошла к сыну в комнату и молча подала ему телеграмму от дядюшки. Мальчик пробежал глазами строки и поник лысой головой. От этой поникшей головы у Василисы защемило сердце. А вскорости явился и Викентий. Василиса еще немного надеялась, что в дороге он передумает, но, увидев его лицо, поняла, что её отъезд неизбежен.

– Здоровы ли Серафима Львовна и Петечка? – с заискиванием спросила сестра.

– Здоровы, здоровы. Следом скоро будут. А ты, стало быть, Вася, собирайся к мужу.

– Неужто ты меня гонишь, Викеша, братец! – в голосе сестры зазвучали слезы и горькая обида.

– Никто тебя не гонит. Да только негоже супруга так надолго оставлять одного. Езжай с Богом! Вон и Лавр тебя проводит, с отцом повидается. А то поди, и не узнает родного отца!

И видя, как испугался племянник, поспешно добавил:

– Но только ненадолго, Лавр, ненадолго. Не опаздывай к началу занятий! Ты и без того много пропустил.

Подгоняемая многозначительными взглядами, Василиса собралась очень скоро. Ей и собирать-то было нечего. Взяла только то, в чем явилась к брату, и со скорбным выражением лица простилась с ним у крыльца. Проводив сестру с племянником, Викентий вернулся в комнату, которую она занимала, и с недоумением распахнул шкаф. Все наряды, которые они с женой купили для Василисы остались висеть сиротливо. Соболев пожал плечами и приказал прислуге собрать все и послать вслед почтой.

Лавр поехал с матерью. Он не хотел ехать, боялся, что дядя не позволит ему вернуться. И в то же время, ему было отчаянно жаль мать. Куда делось стыдливое пренебрежение, которое он испытывал к ней? Нахохлившаяся старая серая птица, угрюмая и подавленная, закутанная в потертый платок, она забилась в глубь коляски и старалась не смотреть на нарядную улицу, торопливых прохожих, которые спешили в свои дома, к семьям, к елке. Отчего-то елку ей было особенно жалко. Наверное, потому, что там осталось её детство, её погубленные мечты о счастье.

– После блистательного Петербурга, роскошной профессорской квартиры с ванной, с паркетным начищенным полом, пуховой периной, льняными простынями, фарфоровой посудой на столе и прочими чертами цивилизованной жизни, возвращение в свое захолустье оказалось нестерпимым. Покосившийся домишко на окраине с прохудившейся крышей. Калитка на одной петле, которая висит так уже не первый год, вековая пыль на обшарпанной мебели. Крашеный облупившийся пол, шмыгающие под ногами бесцеремонные мыши. Лавр, уже отвыкший от родных пенат, поставил свой чемоданчик в передней и озирался с тоской. Навстречу вышел почти забытый человек, которого он знал как своего отца. Невысокий, худой, с одутловатым лицом и вздутым животом, заросший бородой, с длинными, как у сельского попа, волосами. Одет Когтищев-старший был в какой-то старый бабий халат, подпоясанный кушаком от поношенного жениного платья.

– О-хо-хо! – воскликнул Когтищев. – Кого мы видим! Кто к нам пожаловал! Столичный житель собственной персоной! Узнаешь ли ты родного отца, голубь ты мой! А я вот тебя и не признал.

Лавр ловко увернулся от родительского лобызания. От папеньки невыносимо разило немытым телом, перегаром и чесноком. Василиса тоже не поспешила к мужу с приветствиями, а скоро проскользнула в дом. Мерзость запустения и бедности глядели на неё изо всех углов. Сын вошел следом и остановился в сомнении, куда ему приткнуться. Его здесь не ждали, ему не рады. Никаких чувств, кроме растущего омерзения и брезгливости к родительскому дому и полузабытому папаше, он не чувствовал.

Каникулы тянулись мучительно долго. Лавр считал каждый день. На улице ему было невесело, а дома совсем невмоготу. Мать суетилась по дому, но делала все точно во сне. Лавр догадывался, о чем она думает, и это еще больше усугубляло его тоску. Он презирал и любил её одновременно, но сам себе был гадок. Он хотел помочь ей, но все, к чему он притрагивался, вызывало у него тошнотворное отвращение. Дрянная пища, плохая постель с клопами, холодные, дурно пахнущие комнатки. Неужели он жил тут раньше? Неужели тут проходили его первые детские годы? Ах, скорей бы, скорее вернуться в Петербург, в свою милую чистенькую комнатку, к своим книжкам, краскам, нарядной одежде. Забыть родительские пенаты как страшный сон!

Жизнь Когтищева-старшего после возвращения семейства не изменилась совершенно. Да и как он мог размениваться на такие пустяки, как забота о домашних, если его предназначение – заботиться о судьбах человечества! Уже много лет, проживая затворником под надзором полиции, он принялся писать величайший труд, который, как ему казалось, должен указать путь страждущим к спасению и счастью. Иногда он переписывался с другими борцами, делился с ними своими идеями и получал поддержку и напутствия. Самым верным слушателем всегда была Василиса, но в какой-то момент Когтищев вдруг почувствовал, что жена более не верит в него. Нет, она никогда не говорила ему этого, ни в чем не укоряла, но это скользило в её взглядах, интонациях, жестах. Махнет рукой, да так выразительно, что и говорить ничего не надо. Она по-прежнему слушала главы из его труда, но теперь её замечания и советы носили скорее саркастический характер. Когтищев осерчал и стал называть жену Ксантиппой, по образу сварливой жены Сократа. То обстоятельство, что она стремительно, не сказав ему ни слова, увезла единственного сына на воспитание к брату в Петербург, окончательно разделило супругов.

Лишившись верного соратника и слушателя, Когтищев не пал духом. Теперь его постоянным собеседником стал околоточный, который заходил по долгу службы проведать находящегося под надзором полиции, и частенько засиживался допоздна. Правда, употреблять заумные идеи Когтищева на трезвую голову он был не в состоянии. Поэтому идейные споры и проработка глав сопровождалась обильными возлияниями горячительных напитков.

После Рождества, которое в доме Когтищевых прошло скучно и бедно, ударили злые морозы. Дров, по обыкновению, не было. Стылые сырые комнаты довели Лавра до кашля и сильнейшего насморка. Он лежал одетый в постели, натянув одеяло по глаза, и молил Бога только об одном, скорее, скорее ехать в Петербург к дяде. Но ни письма, ни телеграммы все не было, и Лавр начал с паническим ужасом подозревать, что уже и не будет никогда, что дядя решил оставить свое богоугодное дело воспитания племянника и окончательно возвратить его родителям. К тому времени он уже был достаточно взрослым для того, чтобы ярко представить себе, как вернется домой прекрасная тетушка с ребеночком. Как дядя, совершенно обезумевший от радости, будет весь поглощен женой и сыном. Куда уж тут соваться Лавру, ему там нет места. Не до него!

Лавр завозился под своим одеялом. К холоду, потоку гадких соплей из носа, неукротимому кашлю добавилось сосущее чувство голода. Поутру мамаша дала ему жиденького чайку с сушками, а признаков обеда не наблюдалось. Тотчас же услужливая память преподнесла ему румяные пироги, сочные котлеты, на которые была мастерица кухарка в дядином доме. Лавр даже застонал. Когтищев-отец, который сидел за столом над своим бессмертным творением, не поднял головы. В это время в комнату вошла Василиса. В руке она держала какую-то тряпку, а может, предмет гардероба, Лавр не разобрал. Он с надеждой смотрел на мать из своего укрытия, надеясь, что её появление принесет долгожданный обед. Василиса поежилась:

– Артемий, дров нынче совсем нет. Холодно, Артемий! – Она обхватила себя руками, но это вряд ли могло помочь. Когтищев поднял-таки голову. Взор его светился неземным восторгом:

– Послушай, послушай, что я нынче написал об угнетении трудящихся, об истинной картине эксплуатации…

Но жена мотнула головой, точно боднула его.

– Нет дров, Артемий. Мальчик болен! Холодно!

– Ах, занудная Ксантиппа! Вечно ты, ей-богу! – он был раздосадован. – Ну при чем тут дрова, ведь ты даже не удосуживаешься выслушать меня… Вот, послушай как складно, как хорошо, умно, свежо получается…

Но он не успел взять рукопись со стола и начать чтение, как Василиса быстрым шагом направилась к рукописи, сгребла её в охапку и одним махом отправила в печь. Затухающий огонь с радостным урчанием принялся переваривать новую пищу, да еще такую бесценную для дела свободы и борьбы с угнетением!

Когтищев издал дикий крик раненого животного и сильным ударом повалил жену на пол. Падая, она ушиблась головой об угол стола и потеряла сознание. Вслед за ней на пол полетели чернильница и керосиновая лампа. Керосин выплеснулся на пол, брызнул в печь, и пламя взметнулось столбом до потолка.

Лавр почти не помнил, как выскочил из постели. Как с нечеловеческими усилиями пытался вытащить мать из горящего дома. Её грузное тело оказалось чудовищно тяжелым. Но ему все же удалось вытащить её наружу, и он упал рядом совершенно без сил, покрытый липким потом и сажей. Пытаясь привести ее в чувство, он натирал её лицо грязным снегом. В какой-то миг она открыла глаза, посмотрела на него с безумием и тоской и закрыла их навсегда. Он все еще стоял перед ней на коленях, не веря в этот ужас, как гром, треск, вой пламени заглушили все звуки жизни. В этом вое потонули крики Когтищева-отца, который все же пал в борьбе за свободу и справедливость.

Со всех сторон бежали обыватели, кто помочь, а кто поглазеть, как это всегда бывает на пожарах. Уже близко тренькала пожарная команда. Лавр отупело смотрел на мать, на горящий дом, под обломками которого только что погиб его непутевый отец, и понимал, что в этот миг в его душе тоже сгорает нечто, что он еще не осмыслил.

Глава десятая

Серафима Львовна вернулась домой и не узнала дома, не узнала мужа. Нет, ничего не переменилось. Совершенно ничего. Мебель стояла на прежних местах, книги громоздились в высоких массивных шкафах, и те же богатые занавеси на окнах, и хрустальная люстра слегка звенела под потолком от гулких шагов. Появилось ощущение счастья, счастья, о котором она так долго мечтала. Ей даже показалось в первый момент, что все залито неким светом, который струится со всех сторон. Отчего вдруг наступила эта легкость, откуда этот свет? Исчезла ненавистная Василиса? Не только. Нечто новое, совершенно новое появилось между нею и мужем. Она не могла понять, что это, но вдруг она престала его бояться, и ей вдруг захотелось подойти и просто обнять его. Прижаться, свернуться на его коленях маленьким котенком. Остался в прошлом морок, окутывавший их отношения темной липкой паутиной. Впереди только свет, только доверие, только нежность. Впереди любовь!

Они как безумные предавались этой только что узнанной ими любви. Серафима все удивлялась, отчего она была так глупа и пуглива. Теперь её смешили собственные страхи, теперь ей казалось все нипочем. Ведь, наконец, она знает, что такое её муж, и каково это – любить такого человека.