Он делал рукой в воздухе движение, словно отпускает на волю воздушный шар. Разжав пальцы, показывал белую сухую ладонь, исчерченную глубокими лиловыми бороздами линий.

«Это ли завидная участь – всю жизнь городить лепнину и барельефы фронтонов, сооружать отделку фасадов, сочинять планы парков и фонтанов, воздвигать палаты, раздаривать душу за гроши на вырезание статуй и всяких притчей из камня, железа и свинца, на махины и уборы театров в опере и в комедии. И в итоге никакой благодарности… В маскарад над площадью кружат серпантины и конфетти, а ты своими коротенькими ручонками пытаешься ухватить хоть один, а если другой кто ухватит – в потасовке отнять, – так и за судьбой тянемся. И стоит нас на площади тьма-тьмущая, пихаясь, толкаясь, тесня друг друга. Даже если в небе пусто и карнавал давным-давно прошел, все равно остаемся и ждем, ждем чего-то». И Гарькович тянул к потолку руки, худые и сухие, как облетевшие зимние деревца.

«А потом пошло-поехало, лавиной. Графский титул отобрали, заказов лишили, отстранили от строительства триумфальных ворот, оттеснили от подготовки дворцов к коронации веселой императрицы Елизаветы. Три года я сидел на постном бульоне с сухарями, наблюдая, как другие застраивали Петербург и окрестности. Каково, думаешь, мне было. Я вот тоже только плечами пожимал».

Старик Гарькович часто забывал, что внук вырос. И по-прежнему принимал его за того тихого русого мальчонку лет семи, который всхлипывал, не дотянувшись до звонка дедовой двери, стоял и хныкал, растирая сандалиями песок по кафелю лестничной площадки.

Несмотря на умиление, дряхлый, седой Гарькович трогательно скрывал паркинсонирующую старческую жадность. Скрепя сердце, он дарил Нико чернильные карандаши, пластмассовые угольники, бархатную с пылью-перхотью готовальню, где лежали безногие циркули и задубевшие, годные лишь для растушевки ластики. Дрожа, вручал внуку Гарькович желтые листы бумаги. Торжественно передавал сухими, с синим трубопроводом вен, старческими руками зажевавшую не один лист пишущую машинку. Отказывал в наследство неподвижную рейсшину, ощупывая ее кривыми пальцами с полосой несмываемой грязи под слоистыми стеклами ногтей.

Дарить-то дарил, но уже на следующий день, сетуя на судьбу, жаловался, что входная дверь беспомощна уберечь от воров, ежедневно уносящих из дома все самое ценное, накопленное десятилетиями добро. «Ты не поверишь, мой мальчик, еще вчера на этой вот тумбочке лежала пачка острейших карандашей. Я купил их на Большой Дмитровке, в «Чертежнике», черт знает сколько лет назад – стерлось из памяти. Они и это не пощадили – и железный, необыкновенно точный транспортир, столетний, привезенный из Италии отцом, прибрали к рукам».

Нико опускал глаза, не зная, стоит ли вернуть подаренную вещь, не разобидит ли это ранимого старика, не заподозрит ли он своего юного друга в воровстве, забыв, как вчера с улыбкой, с шутливым подзатыльником дарил остатки своего прошлого. С годами коварный избирательный склероз деда усиливался, как пламя съедая бумажные и деревянные фрагменты макета памяти. Старик восполнял пробелы плодами собственной фантазии – сочинял обыски, взметнувшие вещи в квартире до такого полного беспорядка и запустения, что даже трость, замененную ореховой палкой, было трудно отыскать в коридорчике среди старых примусов, утюгов, газовых горелок, запыленных чертежных ламп и рулонов пыльной миллиметровки, изъеденных голодной молью. В комнате старика было жутковато маневрировать меж съежившихся от сухости деревянных стульев от разных гарнитуров, среди дубовых комодов, сдвинуть которые и силачу не под силу. Бесконечные сугробы пыли устилали почерневший местами паркет, полки с танцующими так и сяк книжонками – тонкими детскими (в память о несостоявшейся семье Гарьковича) и ветхими томами – свидетелями тщетных потуг архитектора, бессильно опавшего теперь в скрипучем кресле под кружевным торшером.

И все же какая-то тайная надежда грела холодные руки Гарьковича. Он упрямо, стойко ждал, выискивал что-то на страницах прошлогодних газет, уголки которых разглаживал дрожащими пальцами, похожими на сухие стручки бобов. Или вдруг принимался вдохновенно водить отросшим ногтем по старому плану неизвестного помещения на закапанной вареньем, залитой зеленкой миллиметровке. Искал что-то и на собраниях проектного бюро, куда упорно ездил на такси, а потом два месяца откладывал на следующий визит.


Однажды дверь в комнатку Нико еле слышно мяукнула и затихла. Нико продолжал лежать на плешивом бесцветном коврике и, слюнявя пальцы, с хрустом переворачивал страницы дореволюционного труда по планированию системы вентиляции дворцов и придворцовых строений. Что-то прохладное дыхнуло в затылок, он обернулся в поисках источника сквозняка и увидел нервную фигурку Гарьковича, который манил его, требуя оторваться от чтения и срочно двинуться куда-то. Привел же на кухню, где они вдвоем до вечера строили план стариковской квартирки на посеревшем листке альбома. Нико вымерял размеры стен и ширину дверных проемов рулеткой с ржавой, звенящей металлом и ранящей пальцы лентой. Не забыли обозначить ванную, чуланчик-туалет с крошечным ветровым оконцем, а также две небольшие квадратные комнатки и кухню-табакерку со встроенной под подоконником кладовой для компотов, которые старику дарили жалостливые соседки. Компоты в кладовой не задерживались, старик, в очередной раз упав духом, принимался швырять банки об стену, словно надеясь пробить «несправедливость, что плоть и кровь этой страны». Стена становилась липкой, по полу рассыпались розовые кусочки яблок и прорезиненные вишенки цвета спекшейся крови… Пока они работали над чертежом квартирки, Гарькович пыхтел, шевелил белесыми губами, ронял на лист хлопья перхоти с серых волос, собранных на затылке в косицу. Наконец он застыл, задумчиво согнулся над чертежом с черными растушевками негодных ластиков, нахмурил брови, ткнул пальцем в самую середину и пробормотал:

– Видишь ли, это помещение странным образом напоминает мне флигель Большого Петергофского дворца, даже вот это маленькое оконце в комнатке служанки. И покои садовника, присмотрись… – Старик озадаченно навис над чертежом. – Значит, где-то здесь в стене замурована и дверь в галерею, – продолжал он размышлять вслух, – в стекленную галерею зимнего сада с фикусами, пальмами и отростками земляничного дерева, которые, наверно, уже выросли и подпирают кронами витражный купол потолка.

Весь остаток того зимнего вечера они искали в стене стариковской спальни потайную дверь, ведущую в галерею. Вдвоем, пошатываясь, кое-как оттащили кровать, рисуя ножками на паркете листья ириса. Чихая от пыли, отдирали выцветшие голубенькие обои со стены. Как два сластены, судорожно раня пальцы, соскребали безе пожелтевшей штукатурки. Но дверь стекленной галереи с зимним садом была так надежно запрятана за глухой кирпичной кладкой, что найти ее оказалось им не под силу.

IV

На встречу с банкиром компанию проектировщиков, состоящую из Нины, деда и Нико, вез брат. Он вызвался сопровождать Нину утром – молча собрался и пошел следом за ней с лицом живодера. Бессмысленно было его останавливать, проще было не обращать на него внимания.

Банкир временно разместился в желтом двухэтажном особнячке XIX века. Дед скомандовал остановить старенький «Москвич», бодро выбрался из машины, мечтательно осмотрел особняк: белые, с трещинами колонны фасада, облезлую грязно-желтую штукатурку под окнами со строгими наличниками без переплета.

«Подделка мещанина, бесцветный образец скудности выразительных средств классицизма», – заявил он уже в приемной. Здесь было прохладно, рядком закупоренных бутылок собеседования ждали четверо мужчин, несмотря на жару, задрапированных в черные, тяжелые на вид ткани. В сторонке носатый испанец в белом летнем костюме сидел, уткнувшись в газету на розовой бумаге.

Кое-как уместились на зеленом кожаном диванчике, оставив за спиной ветви лианы-змеи. Пару минут спустя приемная была до отказа набита делегацией шумных индусов, невысоких безбородых мужчин, чей естественный загар сразу вызвал в сердце Гарьковича ностальгию по морю, которого он не видел сорок с лишним лет. Пока дед вспоминал свой последний роман – с бабкой Нико, их мимолетный флирт на фоне беспокойных пенных волн, индусы гуськом проскользнули в дверь кабинета. Бабка Нико была тихой уборщицей пляжа, где в последний день своего отпуска красавец Гарькович с нерусским объятием и беспокойным взглядом сделал открытие, более подходящее для хозяина кунсткамеры, чем для молодого, перспективного архитектора из Москвы, – обнаружил у женщины небывалую аномалию, два сосуда наслаждения. Хрупкая, стыдливая, в выгоревшем сарафанчике цвета увядшего укропа, она не догадывалась, что одно ее лоно было крученое, как футляр под рог антилопы, а другое – изогнутое и гладкое, как чехол охотничьего горна. Дважды лишил ее невинности Гарькович и после этого занемог, воспитанный в стыдливом неведении женских тайн. Не готовый обладать единственным в своем роде даром природы, чуждый разносольных утех, он позорно бежал с моря, как вор, надвинув войлочную панаму на лоб и глаза. Тогда-то Гарькович впервые и изведал фундамент разочарования в женщине, ощупал каркас первой потери и утратил мечту, ведь нельзя мечтать о том, чего боишься до судорог. Однако приморский роман получил неожиданное продолжение через двадцать семь лет – из очередной тоски и тумана старика вытолкнула необходимость заботиться о маленьком мальчике, внуке.

Приморская тайна давила своим неподъемным мраморным портиком на нежную душу Нико. Он рос, догадываясь о существовании глухих подвалов, пыльных чердаков и кладовых прошлого, в которые не хотелось заглядывать. Возможно, поэтому он пока и не познал женщину, отдавая предпочтение проектированию.


Между тем из-за двери вынырнул испанец, что-то гневно шепча себе под нос. Наступил черед и четырем в черном исчезнуть в кабинете банкира, голос которого был тих и бесцветен, как утренний ветер, как блеклый прибрежный песок. Нинин брат прогуливался по приемной, обмахивал взмокшую камуфляжную рубаху газетой, метал взгляды-дротики в сторону секретарши, сурово наблюдал за Нико и дедом из-под нависших бровей и редких армейских ресниц. Заслуженный глава небогатой семьи, он полностью разделял мнение своего боевого командира, что романы до брака – роскошь и баловство, которые по карману только богатым девицам. Тем более романы с последствиями, которые трудно скрыть неимущим девушкам типа его сестры, чью порядочность он строго блюл и навязчиво муштровал, воспитывая в сестре солдатское послушание и неистовый страх падения. Внешность Нико несколько притупляла беспокойство и братскую ревность.

Секретарша, восковая фигура, не потеющая даже в толстом вязаном платье, тряхнула мышиной сединой и тихонько похихикала в трубку: «К вам два архитектора нежного возраста и с ними – старец с телескопом».

Пока банкир, отвернувшись к окну, завершал телефонный разговор, Нина и Нико, косясь на его сгорбленную спину в сиреневой синтетической рубашке, легонько коснулись губами. Но половинкам поспешно слепленного поцелуя суждено было тут же разлететься – дед, протестуя, замотал головой.

Банкир обернулся, продемонстрировав длинные спутанные волосы и лик стареющего Христа, который не поехал в Иерусалим на осле, а занялся торговлей, постарел, обрюзг и в итоге стал мирным венским предпринимателем. В дыму его горькой сигары Нина затаилась и следила за тем, как он брезгливо взял из рук Нико кожаный футляр чертежей и небрежно развернул свитки на краешке пустого стола. Рассеянно скользнул утомленным взглядом по верхнему – чертежу квартирки старика и, совершенно забыв о присутствующих, нахмурил брови и начал тонуть в какой-то одной точке, словно увидел странное пятно или фотографию знакомого. Но тут случилось непредвиденное – дед пошевелился, поправил пиджак и затрещал:

– Видите ли, Канцелярия от Строений высоко ценила мои взгляды и художественное чутье. Сам Антиох Кантемир не раз говаривал: «Для тебя, Бартоломеич, что кафтан по вкусу, не уступающему моде, соорудить, что дом отстроить». Как на горизонте замаячит очередной заказ высокопоставленного лица, а они часто принадлежали к представителям высшей власти, так сразу доверяли выполнение мне. Я построил в городе Киеве большую каменную церковь с куполом и башнями в виде колоколен. Это здание и по сей день стоит на бастионе святого Андрея, который, проезжая, когда-то воздвиг там крест, который сохранили с большим почитанием. Мне и приказали построить церковь в том месте, где святым апостолом был поставлен крест. Это была большая честь… Но в 62-м году, когда Канцелярию от Строений возглавил Бецкий, я подал прошение разрешить мне вернуться на родину, в Италию. 10 августа подписали указ и выдали в награждение пять тысяч рублей. Причины были в основном личного порядка, но и наши эстетические подходы заметно разнились. И все же это не помешало мне до отъезда получить орден за постройку Зимнего дворца. Восемь лет спустя, в 70-м, я вернулся и обратился в Академию художеств с просьбой принять меня в число ее членов. И, представляете, после долгой волокиты, был избран в ее почетные вольные общники.