— А муж… пусть покоится с миром. Я не хочу оскорблять его памяти, но не могу не думать о том, что вы — мужчины и что у вас тоже будут жены… Да, во всем остальном он был достойным человеком — это всем известно. И сам он много из-за этого выстрадал, но у него свой судья, а у каждого из нас — свой, и вина тоже у каждого из нас своя.

Больная снова разволновалась и долго не могла продолжать. Олави задумался, Хейкки сидел, низко опустив голову.

— Теперь о моем наследстве, — уже спокойнее продолжала больная. — Тут мои мысли и мои надежды — все самое тяжелое и самое счастливое в моей жизни. Но не мне одной достались такие раны. Среди женщин много страдалиц, хотя о них и не говорят, потому что женщины умеют страдать молча. Я слыхала, что в этом доме и раньше было пролито немало слез… Я хотела бы, чтобы мои были последними. Поэтому я и оставляю вам такое наследство, которое будет напоминать о моих слезах и, может быть, предостережет вас. Пусть один возьмет нижнюю, другой верхнюю часть. Поглядывайте на них чаще и повторите когда-нибудь мой рассказ своим детям. Пусть это наследство передается от поколения к поколению, но пусть забудутся имена тех, кто замешан в эту историю.

Все трое повернулись к высокому, доходившему почти до потолка буфету, который как будто вырастал на их глазах, превращаясь в надгробный памятник многих поколений.

Больная повернулась к сыновьям.

— Хотите принять такое наследство? — спросила она тревожно. — Наследство и все, что с ним связано?

Олави вместо ответа порывисто прижался щеками к исхудалым рукам больной. Хейкки не шевельнулся, но с уважением поглядел на мать, и она прочла в этом взгляде его ответ.

— Я рада, что все позади, — сказала мать с облегчением. — Теперь мне остается только благословить вас. — И лицо ее снова стало таким же нежным, каким его всегда знали сыновья.

— Олави! — сказала она немного погодя, будто возвращаясь к действительности. — Это было тогда, когда ты родился…

Хейкки с удивлением взглянул на мать — зачем это объяснение, они ведь и так поняли. Но Олави резко поднял голову, будто это было для него неожиданно. Тон, каким мать сказала это, и выражение ее глаз открыли ему ее мысли. Он вопросительно посмотрел на нее.

Мать чуть заметно кивнула ему.

— Я об этом не раз думала, — сказала она. Олави увидел вдруг собственную жизнь так же, как он увидел бы обнаженное сердце леса со всеми его оврагами, болотистыми озерами, тайными родниками, если бы буря повалила лес.

— Да, вот и поди во всем этом разберись, — прибавила больная почти на ухо Олави. — А теперь идите по своим делам. Я устала и хочу побыть одна.

Сыновья встали и пошли. V дверей они еще раз обернулись к матери, но та их больше не замечала.

Она лежала на спине, скрестив руки, и спокойно смотрела на старый буфет: он напоминал большой склеп, в котором целые поколения хранят свои горести.

Собственный дом

Прошли похороны…

Братья сидели в комнате у окна, перекидываясь скупыми фразами.

— Ты возьмешь дом, женишься и будешь вести хозяйство, как его вели в нашем роду из поколения в поколение, — сказал Олави.

— Что это значит? — спросил старший брат, кашлянув.

— То, что ты слышал: ты станешь теперь хозяином Коскела, — почти весело отвечал Олави.

— Но ты ведь знаешь, что в хозяева прочили тебя и что я для этого не гожусь. Я умею работать на поле, но распоряжаться другими…

— Привыкнешь, — успокоил его Олави. — Это даже лучше, когда хозяин идет за плугом впереди батраков, а не ходит за ними с проповедями.

— Кхе, — снова кашлянул Хейкки, задумчиво уставился в пол и принялся барабанить по стулу.

— А ты чем собираешься заняться? — спросил он немного погодя.

— Построю себе избушку, а может быть, и лес под пашню выкорчую.

— Избушку? — удивился Хейкки.

— Да. Видишь ли, брат, — невесело заговорил Олави. — У каждого в жизни свой путь, а моя жизнь зашла в тупик, и я не смогу выбраться из него, если вздумаю примоститься к чему-то готовому. Мне надо все начинать сначала, все построить самому, если мне это удастся, значит, я спасен.

Хейкки смотрел на него так, будто слушал чужую, незнакомую речь. Он немного помолчал, побарабанил пальцами и ответил почтительно, как говорят со старшими:

— Я не хочу вмешиваться в твои дела и не разбираюсь в них. Раз ты так говоришь, значит, так оно, видно, и должно быть. Но ты уверен, что Коскела останется в моих руках прежним Коскела?

— Уверен! — сказал Олави решительно.

— Ну что ж, будь по-твоему. Но если дела пойдут у меня кувырком, тогда тебе придется взяться за вожжи.

— Согласен. И вот тебе мой наказ — нынче же осенью засей поля. А теперь — желаю счастья новому хозяину!

— Ну, ну! Хм. — Хейкки мялся. — Как мы оценим дом?

— Никаких оценок! Ты возьмешь дом, как он есть, и сразу встанешь на ноги. А мне дашь Большое болото, овсяное поле рядом с ним и полоску леса, Ну, и, если можно, бревен из отцовского бора.

— Вот оно что! — оживился Хейкки. — Там хорошее место и глина под руками. Но труда потребуется немало — я уж об этом участке думал. А бревна и лошадей я, конечно, дам. Но дом мы все-таки оценим и все остальное тоже поделим поровну.

— Нет, нет, ни оценивать, ни делить ничего не будем, все остается тебе. Когда один хочет дать больше, чем требуется другому, сговориться нетрудно.

Если мне со временем что-нибудь понадобится, я к тебе приду, а если у тебя будет в чем-нибудь нужда — ты прежде всего обратишься к своему брату.

— Ну, ладно, пусть так и будет, — я постараюсь держать хозяйство в целости и сохранности.

И Хейкки снова принялся барабанить пальцами, но на этот раз уверенно и бодро. Потом он вдруг вскочил:

— Мне ведь в поле пора, пахать надо — как бы они лошадей не распрягли! — и быстро вышел во двор.

Олави тоже встал и подошел к окну. Он видел, как брат, упрямо наклонив голову и сильно размахивая руками, твердым шагом выходит из ворот.

— У каждого свой удел, — улыбнулся Олави, чувствуя к брату нежность, чуть ли не благодарность. — И ты, наверно, будешь для Коскела таким хозяином, какого здесь еще не было.

Олави свернул на лесную тропинку. Он шел с топором на плече.

Ясное осеннее утро казалось каким-то праздничным. Ночью было холодно, и сейчас дышалось так хорошо и легко, что ноги, едва касаясь земли, несли сами собой.

Олави охватило странное чувство. Изгороди по обе стороны дороги были затянуты причудливыми узорами паутины: канатными дорогами, силками, заборами. То там, то здесь виднелось величайшее творение ткацкого искусства паука-крестовика — большое солнце, раскинувшее во все стороны свои лучи.

А настоящее солнце, поднимаясь, серебрило тонкие нити паутины, и Олави казалось, что он идет по дороге, окаймленной серебром и украшенной лучистыми флагами.

То же было и в лесу: серебряные нити бежали от дерева к дереву, от сосны к сосне — и на них развевались флаги.

«Говорят, пауки предвещают счастье, — подумал Олави. — Во всяком случае, они указывают мне путь».

И так велико было его нетерпение, что он почти побежал.

«Не пора ли?» — торопил его топор.

«Нет, нет, но уже скоро», — отвечал Олави, крепче сжимая топорище.

«Все зависит от сегодняшнего дня, — думал он. — Это — испытание. Если я его выдержу, значит, будущее — мое. Но если годы бродяжничества отняли у меня силу и волю, тогда я и в самом деле не знаю, куда мне деваться».

Его нетерпение росло. Он весь дрожал от волнения и так спешил, что на лбу выступили капельки пота.

«Может быть, я напрасно волнуюсь, — продолжал он размышлять. — Но ведь это для меня вопрос жизни, а я уже давно не знаю — способен ли я еще на что-нибудь. Может быть, все мне удастся, а может быть, ничего не получится».

Он поднял топор, описал им дугу, подержал его горизонтально и вертикально, взмахнул в одну, потом в другую сторону. Топор показался ему легким, как листочек, и он так этому обрадовался, точно первая проба уже удалась.

Наконец он добрался до места: вот откос, на котором растут высокие гладкоствольные ели и сосны. Он сорвал с себя куртку, бросил ее на землю, туда же кинул и шапку.

Взглянув на верхушку дерева, он занес топор и ударил по красноватому стволу, — это был первый удар в родном лесу, сделанный после шестилетнего перерыва.

Лес с трех сторон ответил ему звонким эхо, Олави с удивлением оглянулся.

Не кивая, не улыбаясь глядели на него деревья. Они дружелюбно, но скупо — как принято среди мужчин — приветствовали его: «Добро пожаловать!»

— Здравствуйте! — ответил Олави, взмахнув топором в знак приветствия.

И между ними завязался разговор.

— Почему я работаю так неистово и почему я один? — переспросил Олави. — Да дело в том, что… — И, разбрасывая вокруг розоватые щепки, он рассказал деревьям обо всех своих планах.

«Вот оно что, — ответили ему деревья, — желаем удачи!»

И стволы падали один за другим, так что земля дрожала и лес гудел.

Олави казалось, что в нем полыхает огонь, который разгорается все шире и неистовее с каждым взмахом топора. Он счел делом чести срезать ветку одним ударом, какая бы она ни была — толстая или тонкая. Это ему удавалось, и он радовался все больше и больше.

— Из этого выйдет бревно для венца, — рассуждал Олави. — Как раз подходящее.

«Ты в нас, видно, разбираешься, — ответили деревья. — Такой смолистый ствол переживет не одно поколение… Вообще мы вас, лесорубов, не очень любим, но уж раз ты такое задумал — так и быть — руби».

И Олави рубил, стараясь наверстать все упущенные годы.

К обеду вокруг него лежала уже целая груда бревен.

«Ну, что?» — спросили деревья, глядя, как он, набросив куртку, наскоро обедает всухомятку.

— Неплохо. Надеюсь, все пойдет хорошо, — отвечал Олави.

И снова заходил топор, снова захрустели ветки и задрожала земля.

— Это дерево кривовато, — говорил Олави, — ну, да ничего, найдется и для него место, пойдет на простенок между окнами.

«Правильно, — одобряли деревья. — А сколько у тебя будет окон и сколько комнат?»

— Всего две, но обе большие, — отвечал Олави и подробно рассказал обо всем, что задумал: о дверях и об окнах, о том, где будут стоять печи, чем покроется навес над крыльцом.

«Вот оно что… А где ты собираешься поставить свой дом?» — снова спросили деревья.

— На пригорке возле Большого болота.

«На краю Большого болота! — воскликнули деревья. Они были удивлены и обрадованы. — Желаем успеха! Нашелся, значит, еще человек, который осмеливается начинать свою жизнь в лесу. Так пусть же успех конопатит твои стены, а счастье пусть будет крышей над ними».

— Мне ничего другого и не надо.

«А люди не называют тебя безумцем?»

— Пока нет. Они еще ничего не знают о моих намерениях, — отвечал Олави.

«Так-то лучше», — решили деревья.

Потом они заговорили о Большом болоте, о канавах, о качестве почв на краю болота и обо всех замыслах Олави.

Топор продолжал работать, щепки разлетались во все стороны, лес гудел, и беседа продолжалась. День пролетел незаметно. Олави изумился, заметив, что надвигаются сумерки.

«Ну, ты доволен?» — спросили деревья.

Олави пересчитал сваленные стволы: сорок бревен. Он рассмеялся и бодро ответил:

— Еще бы. Завтра приду снова.

«Ну, раз завтра придешь, значит, больше не пойдешь скитаться по свету, — сказали деревья. — До свидания!»

Весело насвистывая, Олави отправился в обратный путь. Ему казалось, что новый дом уже почти готов — венцы прилажены, стропила подняты. И на душе у него стало так хорошо, будто вместе с домом в нем самом вырастал новый костяк.

Дороги сходятся

Хирвийоки, Кюлянпя. 28 сентября 1897 г. Кюлликки!

Ты, верно, удивишься, получив от меня письмо через столько лет. Я не уверен в твоем адресе, не знаю — Кюлликки ли ты еще или, может быть, уже совсем чужая мне чья-то жена. Я слишком горд, чтобы узнавать о тебе от кого бы то ни было, кроме тебя самой.

Итак — к делу. Как я этого ни желал, мне никогда не удавалось вполне освободиться от тебя. Я старался забыть тебя, старался изгнать из памяти малейший след воспоминаний, но ты неизменно шла за мной из деревни в деревню, сопровождала меня год за годом, а последнее время непрестанно стоишь у меня перед глазами. Что это такое — твои ли дружеские мысли, всюду сопутствующие мне, моя ли совесть или мое лучшее Я, которое тоскует по тебе и взывает к тебе, — не знаю.