Знаю только, что я спустился по всем своим рекам, исходил все свои дороги и теперь обосновался в родном краю. Признаюсь тебе, что я вернулся домой усталый, подавленный и истерзанный. Я в последний раз увидел свою мать и опустил ее в могилу. Мне и теперь еще не намного лучше, но все-таки это уже не то, что тогда. Теперь во мне начинает расти какая-то надежда. А это уже немало. Я строю себе избушку, есть у меня и другие планы. Но мне недостает товарища, которого я мог бы уважать, которому мог бы вполне довериться. Мне нужен друг не для того, чтобы разделить со мной счастье, а для того, чтобы страдать и трудиться вместе со мной. Тоска о таком друге становится для меня день ото дня все невыносимее.

Ты не можешь себе представить, Кюлликки, сколько я выстрадал за эти последние годы, сколько метался и бродил в потемках. Имею ли я вообще право мечтать о товарище? Могу ли что-нибудь ему обещать? И кому?.. Ты так хорошо знаешь меня, Кюлликки, что догадаешься, что значит для меня этот вопрос. Мне самому было нелегко его решить.

Теперь для меня уже все ясно, и я спрашиваю тебя: осмелишься ли ты еще раз броситься со мной в воду — не с тем чтобы переплыть реку, а для того, чтобы отправиться в плавание, конца которого не видно. Не могу тебе поручиться, что мы благополучно доберемся до берега, но могу обещать: если твоя рука еще свободна и ты протянешь ее мне добровольно, без колебаний, то я ее никогда не выпущу, что бы с нами ни случилось.

И еще: осмелится ли дочь Мойсио стать женой бедняка, ведь ничего, кроме избушки, я не могу и не хочу ей предлагать? Если она на это осмелится, тогда и меня ничто в жизни не испугает.

И последнее: хочешь ли ты соединить свою судьбу с моей? Не презираешь ли меня? Я не буду себя оправдывать, это было бы бесполезно, знаю, что частности не могут повлиять на твое решение. Все зависит от того, каким человеком ты меня считаешь.

Но прежде всего прошу тебя: никакой жалости, никаких благодеяний. Говорят, в сердце женщины жалость занимает большое место, но на ней ведь далеко не уедешь, если умерло другое чувство. А это известно только тебе!

Жив ли еще твой отец? И не изменил ли он своего решения? Впрочем, теперь это уже неважно. Если мы решим, то и десять отцов не будут нам помехой, потому что на этот раз я поставлю на своем.

До свиданья, Кюлликки! Я жду твоего письма с нетерпением и уверен: как бы ни обстояли дела, ты ответишь мне прямо и откровенно.

Олави.

Мой адрес: Олави Коскела. Хирвийоки. Кюлянпя.

* * *

Кохисева, 2 октября 1897 г.

Олави!

Твое письмо застало прежнюю Кюлликки, и ты, судя по письму, — почти такой, как я и ожидала. Ты по-прежнему горд и требователен; это радует меня, потому что, окажись ты иным, я заколебалась бы.

Нет, я ничего не испугаюсь! Мне не пришлось ничего обдумывать и решать: я это однажды уже обдумала, решила и осталась верна своему решению. Признаюсь тебе — я интересовалась тобой все эти годы больше, чем ты думаешь. Я следила за твоей жизнью до той поры, пока ты не отправился домой, и решила ждать, пока совсем не потеряю надежды. Как видишь, мое решение основано не на туманных надеждах или беспочвенных мечтах, а на трезвых представлениях.

Не бойся милостыни, Олави! Я верю в судьбу. Я часто думала о том, имеет ли моя жизнь какую-нибудь цель и почему судьба так странно свела нас с тобой однажды. Неужто для того, чтобы подразнить и ранить нас? Я решила, что если мое существование имеет какой-то смысл, то этот смысл связан с тобой, и если судьба поступила тогда не бесцельно, то ты еще придешь когда-нибудь ко мне, даже если будешь за тридевять земель. И вот ты пришел и сказал именно то, чего я ждала все эти годы: я нужна тебе! Услышав этот зов, я больше не раздумываю, не спрашиваю, не колеблюсь, я твердо отвечаю: я готова!

Я тоже не рассчитываю на то, что путь наш будет усыпан розами. Но слова твоего зова безошибочны — я не забуду их и в конце концов они приведут нас к цели.

Приезжай, Олави, приезжай скорей! Я жду тебя, и в моем ожидании — четырехлетняя тоска, тоска всей моей жизни!

Твоя Русалка.

P. S. Отец — прежний, но я совершенно согласна с тобой: это не имеет значения.

Об одном только прошу: прежде чем ты явишься к отцу, я хотела бы встретиться с тобой наедине, — боюсь встречи в его присутствии после всех этих лет разлуки. Не можешь ли ты сначала прийти на наше прежнее место, предупредив меня заранее о дне и часе?

Сватовство

Олави поднимался на крыльцо дома Мойсио.

Он побледнел от волнения, но настроен был решительно: спокойно выслушать что угодно, а потом твердо настоять на своем.

Открыв дверь, он вошел.

В комнате находились двое: мрачный старик с густыми бровями и девушка. Старик, ничего не подозревая, шел к двери. У девушки от волнения едва не остановилось сердце, когда дверь открылась.

Все трое замерли.

— Добрый день! — почтительно, почти с сыновней покорностью, поздоровался Олави.

Ему не ответили. Густые брови старика сомкнулись, как две грозовые тучи.

— Добрый день! — сухо сказал наконец старик. Тон, каким были сказаны эти слова, следовало понимать так: честь дома требует, чтобы на приветствие отвечали приветствием, даже если вошедший окажется разбойником с большой дороги.

Выполнив этот долг, хозяин резко заговорил:

— Я давно просил вас никогда не показываться мне на глаза, — у вас теперь какое-нибудь дело?

Девушка, без кровинки в лице, прислонилась к посудной полке.

— Да, — мягко ответил Олави. — Наша первая встреча была не такой, как надо. Простите меня за тогдашнее и отдайте мне в жены вашу дочь.

— Бродяга! — закричал старик дрожащим от гнева голосом.

— Успокойтесь!

— Бродяга-сплавщик! — продолжал он высокомерно, и слова эти полоснули Олави словно ножом. Он вспыхнул и с трудом сдержался, а потом медленно и гордо произнес:

— Да, землепашцев на свете сколько угодно, но настоящие бродяги-сплавщики встречаются не часто.

Брови старика высоко поднялись и снова сдвинулись, как кошки, которые собираются наброситься друг на друга.

— Вон! — загремел он.

Наступила гробовая тишина. Олави закусил губу, потом гневно посмотрел на старика и властно заговорил:

— Вы однажды выгнали меня, и я ушел. На этот раз я не двинусь с места, пока мы не договоримся. Я пришел к вам смиренно и просил у вас прощения за прошлое, хотя и сегодня еще не уверен — кому из нас следовало извиняться. Я уйду и на этот раз, но не по вашему указу и не один. Я получу свое, даже если бы это была звезда в небе.

Старик подался вперед, сжал кулаки и молча ринулся к двери.

Олави решил: подниму сейчас этого злого старика, усажу его на скамью и скажу: сидите спокойно и рассуждайте разумно, как подобает старому человеку! Он шагнул навстречу старику.

— Отец! — закричала Кюлликки и бросилась к мужчинам, чтобы стать между ними. — Отец, я… я принадлежу ему!

Отец остановился, будто ему нанесли удар в спину, — остановился, повернулся к дочери и посмотрел на нее.

— Ты? — изумился он и добавил так ехидно, что мурашки побежали по коже: — Ты принадлежишь ему? Может быть, ты его и ждала все эти годы? Потому и отказывала всем, кого я тебе предлагал?

— Да, — спокойно и тихо отвечала дочь. — Я решила выйти замуж за него.

Совершенно разъяренный, старик набросился на дочь:

— Ах, ты решила?! Дочь вздрогнула.

— Я надеюсь, — сказала она покорно, — что ты согласишься на это.

— А если я тоже что-то решил? — Старик выпрямился и стоял посреди комнаты, похожий на старую, покрытую лишаем сосну. — Вот вам мое решение: дочь Мойсио не выйдет за бродягу — и пусть стыдится тот, кто станет меня об этом просить.

Он сказал это так решительно и твердо, как может говорить только отец или властелин, и прозвучало это как приговор, не подлежащий пересмотру.

На минуту в комнате воцарилась напряженная тишина. Голова Кюлликки опустилась, точно под тяжелым ударом. Потом она снова подняла голову — медленно, с достоинством, и Олави заметил: эти два человека стоят друг против друга в одинаковых позах, одинаково гордые и непреклонные.

— А если дочь Мойсио все-таки выйдет за бродягу-сплавщика? — спросила дочь, и в голосе ее зазвучала сталь.

Голова старика поднялась еще выше.

— Тогда она уйдет из этого дома как потаскуха, а не как моя дочь, — загремело в ответ.

Потом опять наступила тишина. Щеки Кюлликки вспыхнули от досады, и Олави снова захотелось выполнить свое намерение. Но он понимал, что отец и дочь должны сами уладить свои дела, всякий третий был бы сейчас помехой.

— Выбирай! — сказал отец безжалостно и победоносно. — И выбирай сейчас же, тот вон ждет. Но если ты решишь уйти, то уйдешь сию же минуту и в чем мать родила. Решай!

Это было так нагло и неожиданно, что молодые растерялись.

— Ты хочешь, чтобы я так выбирала? — переспросила Кюлликки почти с мольбой.

— Да!

Кюлликки покраснела, потом побледнела. Она стояла так неподвижно, что, казалось, даже дышать перестала.

— Кюлликки! — сказал Олави дрогнувшим от волнения голосом. — Я не хотел, чтобы ты ссорилась с отцом, но если ты решишься, то… — тут он сорвал с себя пальто, — возьми вот это, чтобы тебе не пришлось выходить на дорогу голышом.

Старик ядовито усмехнулся, а Кюлликки покраснела и с благодарностью взглянула на Олави.

Постояв еще минуту, Кюлликки медленно подняла голову и вдруг как будто выросла — стала выше всех окружающих предметов. Она спокойно подняла руки, одним рывком расстегнула пуговицы на кофте, сорвала пояс — и прежде, чем старик и Олави успели что-нибудь сообразить, бросила кофту на кровать.

Старик изменился в лице.

Олави охватил восторг. Ему захотелось схватить эту девушку с обнаженными руками, посадить к себе на плечо и выскочить вон из этого дома.

Но девушка спокойно стояла на месте. Крючки верхней юбки расстегнулись, и юбка полетела вслед за кофтой.

Старик стал серым.

Олави побледнел от неприязни к нему и отвернулся.

— Скорей! — глухо бросил он девушке из-за плеча.

Девушка, бледная и спокойная, продолжала раздеваться. Вот она расстегнула пуговицы на нижней юбке и…

— Хватит! — послышался отцовский голос. Он донесся точно из-под земли.

Олави обернулся, девушка вопросительно взглянула на отца.

— Уходите! Живите! Бери! Уводи! — кричал старик в беспамятстве. — Ты, негодная, видно, в отца пошла! Тебе надо было парнем родиться, а не девкой!.. А ты, бесстыжий! Надеюсь, сумеешь прокормить свою жену, если умеешь силой ее увести?

Лица молодых разрумянились, но они стояли еще растерянные, не смея шевельнуться.

— Одевайся! — сказал старик. — А ты, там, иди, садись!

Кюлликки охватил вдруг такой жгучий стыд, будто она, обнаженная, стояла перед толпой мужчин. Схватив кофту с юбкой, она убежала.

Старый Мойсио едва дотащился до окна, сел на скамью, облокотился на подоконник и уставился в окно.

Олави тоже сел. Ему вдруг стало жалко этого старого человека…

Кюлликки вернулась и на цыпочках прокралась к шкафу.

Молодые обменялись быстрым взглядом и обернулись к старику. Тот по-прежнему глядел в окно.

Несколько минут длилось молчание. Потом старик обернулся. Когда он посмотрел на Олави, лицо его выражало достоинство и торжественную серьезность.

— Раз уж мы волей-неволей станем родственниками, — начал он, — то я хочу выяснить наши отношения. В нашем роду принято сказать слово к месту и дать пощечину вовремя, но после драки кулаками не размахивать.

— Хороший обычай, — отвечал Олави, не зная, что сказать. — Так же поступал и мой отец.

Опять наступило молчание.

— Так как я теперь стану тестем, а ты зятем, то нам надо кое о чем потолковать, — спокойно продолжал старик. — Я хотел бы узнать, как ты намерен жить. Собираешься ли ты и после женитьбы колесить по свету?

— Нет, это я бросил. Я обосновался в родном краю и строю себе избушку, — отвечал Олави.

— Вот как… Ну раз уж речь зашла об избушке, то и у нас ведь тут места хватает. Сына у меня нет, да и сам я уже старею.

Олави долго смотрел на старого Мойсио.

— Теперь я вижу, что вы действительно не размахиваете после драки кулаками и умеете не поминать старое, — сказал он. — Спасибо вам за доброту. Но дело в том, что я не могу жить в готовом доме, я должен сам построить себе дом и сам выкорчевать поле. На родине у меня тоже был готовый дом, но я не мог в нем жить.