— Ах, мадам, — говорила она, — это был самый счастливый день в моей жизни, когда мадам Буланжер пришла ко мне впервые покупать цветы! Правда, она была суровой… и платила очень мало: она любила поторговаться. Тогда я жила с моей семьей… нас было так много. Это печальная сторона жизни в Париже, вы не знакомы с ней, мадам. Она не для вас. Это неподалеку от Нотр-Дама… за «Отелем Дье»,[7] сразу перед Дворцом правосудия. Улицы там опасны, мадам… очень опасны! У нас комнатка на улице Мармузе… Хотя я любила те места… я часто стояла у водосточных желобов и наблюдала за текущей водой. Неподалеку там красильни, и краски их попадают в сточные канавы. Там были такие цвета, мадам: зеленые, голубые, красные… Такими же были мои цветы, мы частенько выпрашивали их у знатных господ, но я никогда не воровала… никогда, мадам! Моя мать сказала мне: «Не воруй, ибо эти деньги все равно не; принесут тебе добра, и ты закончишь свою жизнь в Шатле или форте Эвек, и судьба твоя будет неописуемо ужасной».

— Бедная Жанна, у тебя была такая печальная, жизнь!

— Но сейчас все изменилось, мадам. У меня хорошая работа, и мне нравится ухаживать за малышкой.

И она ухаживала. Она рассказывала ей истории о Париже, и Кларисса зачарованно слушала ее. Каждый раз она буквально замирала от восторга, глаза ее возбужденно сверкали — ничего она так не любила, как гулять по этим улочкам и слушать рассказы Жанны.

Жанна многое знала, я чувствовала, что могу положиться на нее, и была довольна этим.

Иногда вечерами, когда Кларисса уже спала, мы сидели с Жанной и разговаривали. Родители в детстве ей рассказывали множество разных историй. Больше всего ей нравилось рассказывать о знаменитом скандале с отравителями, который потряс Париж лет тридцать назад и благодаря которому всем стали известны такие имена, как Лавуазье и мадам де Бринвильер. Особенная шумиха поднялась, когда обнаружилось, что в этом участвовало множество известных людей, и одно из подозрений пало на любовницу самого короля, мадам де Монтеспан.

Бабушка Жанны хорошо помнила тот день, когда мадам де Бринвильер привезли из тюрьмы Консьержери, где ее подвергали жестоким пыткам, на Гревскую площадь, где и отрубили ей голову.

— Это было ужасное время, мадам, и не было в Париже аптекаря, который бы тогда не дрожал в страхе за свою жизнь! В знатных домах царила смерть: мужья убивали жен, а жены — мужей; таинственной смертью гибли сыновья и дочери, отцы и матери, от смерти которых можно было получить выгоду. Париж был в смятении. Это все из-за итальянцев, мадам… из-за их таинственных ядов. У нас уже были мышьяк и сурьма… но лучшие яды всегда поставлялись итальянцами: яды без вкуса и без цвета; яды, которые попадали внутрь человека с его дыханием… Это было настоящее искусство. Люди говорили о Борджиа и, о королеве Франции, итальянке Екатерине Медичи. Они владели секретами лучших ядов.

— Жанна, — заметила я, — у тебя какой-то нездоровый интерес к этим вещам!

— Да, мадам, а еще говорят, у замка Шатле живет один итальянец, который содержит лавку, клиенты которой — знатные люди… а в задних комнатах там происходят странные вещи. Он очень богат, этот итальянец.

— Сплетни, Жанна!

— Может быть, мадам, но каждый раз, когда я прохожу мимо лавки Антонио Манзини, я осеняю себя крестным знамением.

«Когда Кларисса подрастет, надо будет нанять ей воспитательницу-англичанку», — подумала я.

Но будем ли мы еще здесь, когда она подрастет? Может, мы все так же будем строить новые заговоры? Я не представляла себе этого, почему-то я не могла думать о будущем.

Возможно, наше будущее будет полно опасностей, но как я вернусь в Англию? Слишком все сложно и запутанно там. В Эйот Аббасе оставался Бенджи, мой муж, которого я бросила, в Эверсли — Дамарис, жизнь которой я разрушила, из-за секундной прихоти переманив ее возлюбленного.

«Ты не заслуживаешь счастья!», — подумала Я о себе.

Однако своей судьбой я была довольна. Я любила Хессенфилда, и эта пылкая страсть, которой когда-то мы загорелись, теперь перерастала в глубокую, нежную любовь… «Любовь на века», — сказала я себе. Поэтому я была счастлива в настоящем и о будущем думать не могла.

Но разве это так плохо — жить сегодняшним днем? Не заглядывать в будущее, не оглядываться на прошлое? Этому мне предстояло еще научиться.

Через несколько дней одна из наших служанок принесла мне два пакета один был адресован мне, а другой — Хессенфилду. Я открыла свой и обнаружила внутри пару прелестных перчаток. Они были прекрасны — из серой кожи, настолько мягкой, что казались шелковыми, их покрывала вышивка их жемчугов, и похожи они были на те, которые мне пришлось выбросить, потому что мадам де Партьер наступила на одну из них Я сразу догадалась, кто послал их, и была права: к пакету прилагалось письмо.

«Моя дорогая леди Хессенфилд!

Я немного задержалась со своей благодарностью вам. Простите, но это произошло не по моей вине. Много времени ушло на то, чтобы достать кожу, которая мне требовалась. Думаю, эти перчатки вам понравятся. Похожую пару я послала вашему мужу.

Я хочу поблагодарить вас за то, что вы были так добры ко мне и довезли до Парижа, когда с моей каретой случилась эта неприятность. Я была так благодарна вам тогда, а потом мне было так стыдно, что отплатила вам тем, что испортила ваши чудесные перчатки.

Надеюсь, мы возобновим наше знакомство, когда я вернусь в Париж. Сейчас я еду в деревню и задержусь, может быть, на месяц.

Дорогая леди Хессенфилд, прошу вас, примите эти перчатки и надевайте их время от времени, чтобы я чувствовала удовлетворение, что все-таки сделала для вас что-то в ответ на вашу любезность.

По возвращении из деревни я надеюсь повидаться с вами. Еще раз большое спасибо.

Элиза де Портьера».

«Какой очаровательный жест!» — подумала я. Перчатки были просто прелестными. Я примерила их, а потом бережно убрала, чтобы надеть при подходящем случае.

* * *

Двор при Сен-Жермене бурлил.

Никто не отрицал, что потеря оружия и амуниции, которая случилась из-за Мэтью Пилкингтона и Мэри Мартон, была сильным ударом по сторонникам Якова. Хессенфилд сказал мне, что французы становятся нетерпеливыми и обвиняют нас в том, что мы были слишком небрежными, позволив шпионам проникнуть в наш стан.

— Я принял весь удар на себя, — хмуро усмехнувшись, проговорил Хессенфилд, — а теперь я хочу доказать, что больше такого никогда не случится.

День летел за днем, — и каждую секунду тех дней я буквально смаковала. Как выяснилось позднее, я, наверное, уже тогда предчувствовала приближение беды.

Я думаю, всегда где-то в моей голове сидела мысль… страх… что это счастье не может продолжаться вечно.

Мы жили со страстью, ненасытно; думаю, Хессенфилд ощущал то же самое. Я помню, как однажды он сказал, что смерть всегда караулит за углом. Он вел опасную жизнь, и рядом с ним жила я, всеми силами цепляясь за настоящее.

Хессенфилд побывал в Версале, чтобы переговорить с одним из министров Людовика, который более благосклонно относился к проблемам Англии, нежели его коллеги, а оттуда он направился прямиком в Сен-Жермен.

Когда он вернулся, я не узнала его. Он был очень бледен, я никогда раньше не видела его таким. Более того, в его глазах, казалось, потух свет жизни. Я с беспокойством посмотрела на него.

— Неудача, да? — спросила я. — Тебя что-то беспокоит?

Хессенфилд покачал головой:

— Французы всем сердцем желают помочь нам. Они хорошо относятся к Якову.

Я взяла его за руку. Она была холодной и влажной наощупь.

— Ты болен! — в страхе воскликнула я. Хессенфилд относился к тем людям, которые обладали идеальным здоровьем, а слова «болезнь» даже не понимают. Мне всегда казалось, что, по его мнению, заболевший человек просто немного не в себе, что тот просто вообразил себе слабость, боли и прочее… если, конечно, дело не касалось ноги, руки или еще какого-то видимого глазу недостатка.

И я прекрасно его понимала, потому что и сама была такая, поэтому я очень встревожилась, когда он сказал:

— Думаю, мне надо прилечь.

Я помогла ему раздеться и лечь в постель. Потом я опустилась на стул рядом с кроватью и сказала, что скоро принесу ему вкусный обед. Он покачал головой: меньше всего он хотел есть.

— Ничего особенного, — уверял он меня. — Это быстро пройдет.

Он почти не говорил, просто лежал — по его словам, ему нужен был только покой.

Я очень волновалась и провела беспокойную ночь. Утром у него начался жар. Я послала за врачом, который пришел, осмотрел Хессенфилда, после чего глубоко вздохнул и пробормотал что-то насчет опасной лихорадки.

— Приложите двух мертвых голубей к пяткам, — посоветовал он, — может поможет. Я вышлю вам специальный бальзам, который тоже может пригодиться.

Я схватила доктора за руку.

— Что с ним? — спросила я.

— Лихорадка. Он поправится, — ответил тот. Но к полудню Хессенфилду стало еще хуже. Я ходила по дому, ничего не замечая: о подобном я никогда даже не думала. Я убрала его одежду, ту, в которой он ездил во дворец: камзол, бриджи, чулки и прекрасные перчатки — те, что прислала ему в подарок мадам де Партьер.

Я не покидала его ни на минуту, просто сидела у его постели. Он так отличался от человека, которого я знала: он побледнел, глаза постоянно были закрыты, щеки ввалились.

Жанна сказала мне:

— Мадам, я знаю аптекаря, у которого есть средства от всех болезней. Это тот итальянец, Антонио Манзини. Говорят, Он излечил многих.

— Я пойду к нему, но ты должна идти со мной, — ответила я.

— Оденьтесь потеплее, мадам. На улице прохладно.

Я открыла ящик, вытащила перчатки, которые подарила мне мадам де Партьер, надела их, и мы вышли на улицу.

Жанна повела меня сквозь путаницу улочек к аптеке, что находилась неподалеку от замка Шатле. Мы вместе вошли в лавку.

— Мадам очень беспокоится, — сказала Жанна аптекарю. — Ее муж болен.

— Болен? — переспросил мужчина. У него были темные кустистые брови и черные, пронзительные глаза. — Что с ним?

— Его свалила какая-то лихорадка, он стал непохож на себя, — объяснила я. — А до этого он был очень здоровым мужчиной.

Я положила свою ладонь ему на руку. Он странно посмотрел на меня и отодвинулся.

— У меня есть одно лекарство, которое излечивает лихорадку, но оно дорого стоит — Я заплачу, — уверила его я. — Если оно вылечит моего мужа, я дам вам все… все, что попросите. Жанна нежно обняла меня, а Антонио Манзини удалился внутрь своей лавки.

— Да простит меня мадам! — сказала Жанна. — Но обещать многое вовсе не обязательно. Заплатите цену, и хватит.

Я заплатила, что попросил Манзини, и он дал мне бутылочку. Мы поспешили обратно, и я прошла прямо в спальню Хессенфилда. Я сразу заметила, что ему стало еще хуже.

Торопливо я вылила на ложку несколько капель жидкости и заставила принять, после чего села у кровати Хессенфилда ждать чуда. Ничего не произошло.

К наступлению ночи состояние Хессенфилда ничуть не улучшилось.

Я просидела рядом с ним всю ночь. Перед рассветом я поднялась, и тут на меня нахлынула ужасная слабость. Я коснулась своей кожи. Она была холодной и влажной, несмотря на жар, что охватил меня. Тогда я поняла, что и я подхватила эту лихорадку или что бы там ни было и скоро тоже слягу.

«Нет, этого не должно случиться! — сказала я себе. — Я должна выдержать. Я должна ухаживать за Хессенфилдом. Я не могу доверить уход за ним постороннему человеку».

Я попыталась бороться с усталостью, но болезнь все больше и больше беспокоила меня. Я ощутила огромное желание лечь в постель, но не могла этого сделать. Я должна была перебороть эту ужасную слабость, охватившую меня.

Утром состояние Хессенфилда еще ухудшилось. Теперь он бредил в горячке. Он говорил о генерале Лангдоне… о шпионах… обо мне… о Клариссе, но фразы его мешались и были бессмысленными.

Тем временем я чувствовала, что болезнь побеждает и меня.

В комнату вошла Жанна. При виде меня глаза ее расширились от ужаса.

— Там внизу какая-то леди срочно хочет увидеться с вами, — сказала она. — Она говорит, что это очень важно, и хочет переговорить с вами с глазу на глаз.

Я прошла в маленькую комнатку и приказала провести ее сюда.

Она вошла. Это была мадам де Партьер, но выглядела она теперь совсем по-другому, нежели в тот раз. Я коснулась глаз, так как меня терзала ужасная головная боль, и я подумала, что меня подводит зрение.

— Мадам де Партьер… — едва промолвила я. Она кивнула.

А, вижу, вы не совсем хорошо себя чувствуете, Карлотта?